Таким образом, отношение "указание", хотя и не есть нечто произвольно устанавливаемое, тем не менее не является и естественно-обусловленным "природным" (или, в собственных терминах теории, "самостным" — зÔаôтийй) свойством выговоренности[58]. Этим, очевидно, отношение указания внутри слова и отличается от того, как указывают на смысл вещи: второе указание естественно. Далее, сам ат-Тафтазаôниô, по свидетельству его комментатора ал-Баннаôниô, углубляет положение о сложности отношения "указание". «...В “Длинном [комментарии]” он вместо “непременно следует” (йалзам) употребляет “получается” (йахÖсÖул) и говорит: “Указание — это когда вещь такова, что из знания о ней получается знание о другом, пусть даже и со временем, ибо столпы арабского языка принимают во внимание указание в целом (би-л-джумла), в отличие от людей Весов[59], для которых указание — это целокупное разъясненное указание (далаôла куллиййа муфассара), когда вещь такова, что из знания о ней непременно следует знание о другом. Сочинения по арабскому языку дают неподходящее определение указания. Это определение само себя разрушает, поскольку практически нет такого указывающего, знание о котором необходимо влекло бы знание о том, на что указывают. Правильным было бы сказать: ‘Это когда вещь такова, что из знания о ней непременно следует знание о другом, если известна [их] связь (‘алаôкÖа)’. В целом же [скажем]: первое — указывающее, второе — то, на что указывают. Одно может указывать на другое и в то же время быть тем, на что первое указывает, с двух разных точек зрения. Таковы огонь и дым: каждый из них указывает на другого и служит тому тем, на что тот указывает[60]. Что касается связи, то если она по установлению, то и указание — установленное; если же естественная обусловленность заключается в том, что указывающее существует, только если есть то, на что оно указывает[61], то эта связь — естественная (тÖабиô‘иййа); во всех прочих случаях — разумная (‘акÖлиййа). При этом в каждом [случае] имеется выговоренностное [указание], если указывающее — выговоренность, и невыговоренностное в других случаях”»[62].
Таким образом, оказывается, что само "указание", обеспечивающее понимание, нуждается в свою очередь в некотором априорном знании. Такое априорное знание закрепленности смысла за выговоренностью именуется "установлением" (вадÖ‘). "Установление" указаний происходит в момент возникновения языка, точнее, в момент его конституирования "основателем", или "дарителем языка" (ваôдÖи‘ ал-лугÖа); этот процесс явно мыслится по аналогии с "установлением Закона", которое осуществляет "законодатель" (ваôдÖи‘ аш-шариô‘а). Отметим, что положение об искусственном возникновении языка прямо связано с фундаментальным тезисом о неприродной обусловленности указания выговоренности на смысл.
"Установление" известно всем носителям данного языка и, очевидно, совершенно одинаково для всех. Теория не рассматривает вопрос о том, как оно становится известным, ограничиваясь утверждением, что поскольку известно "установление", "понимание" смысла, соответствующего данной выговоренности, происходит беспрепятственно; более того, оно не может не происходить, так что мы, вообще говоря, понимаем без нашего на то согласия.
"Установленное" указание составляет базис для других типов указания: «Указание выговоренностное либо включает, либо не включает установление. Именно первое рассматривается здесь, а именно, такое положение, когда по выговоренности при ее произнесении тот, кому известно установление, понимает смысл. Такое указание {бывает либо на всю полноту [смысла], для которой установлена} выговоренность: так “человек” указывает на “говорящее животное”; {либо на часть оного}: так “человек” указывает на “говорящее” или на “животное”; {либо на нечто выходящее за пределы оного}: так “человек” указывает на “смеющийся”. {Первое}, то есть указание полностью на то, для чего установлена [выговоренность], {именуется установительным}, ибо установление — это установление выговоренности для полного смысла, {а каждое из двух других}, то есть указание на часть и на выходящее [за пределы установленного смысла], именуется {разумным}, — ведь на часть [смысла] и на нечто выходящее [за его пределы] выговоренность указывает постольку, поскольку разум выносит суждение, что наличие целого или того, чему нечто сопутствует (малзуôм), влечет наличие части или сопутствующего (лаôзим). Логики же все три [вида указания] называют “установительными”, основываясь на том, что установление входит в каждое из них, а “разумным” называют только то [указание], которое противостоит (тукÖаôбил) [указаниям] установительному и естественному, такому как указание дыма на огонь. {Первое} из трех [видов] указания {определяется через совпадение}, ибо выговоренности и смысл совпадают (татÖаôбукÖ), {второе — через включение (тадÖаммун)}, поскольку здесь часть включена в смысл, для которого установлена [выговоренность], {а третье — через сопутствие (илтизаôм)}, поскольку выходящее сопутствует (лаôзим) тому [смыслу], для которого установлена [выговоренность]»[63].
Мы говорили о том, что принципиальной особенностью категории смысл в понимании классической филологической теорией является его множественность. Именно благодаря этой множественности отношение указание оказывается столь разнообразным, включая не только фиксированное в "словарном составе" языка нормативное соответствие, но и случаи урезанного (указание на часть смысла) или расширенного (указание на сопутствующее установленному смыслу) указания. Заметим, что "вербальный солипсизм" классической филологической теории вполне проявляет себя и на данном этапе: понимание того, что чему сопутствует и, соответственно, на что указывает данная выговоренность, не требует, по-видимому, обращения к вещам, поскольку для определения сопутствия достаточно принимать во внимание только смысл.
Итак, вслед за особенностями понимания выговоренности и смысла, отмеченными выше, мы можем отметить и особенность понимания связывающего их «указания». Эта особенность заключается в том, что смысл оказывается ничем иным, как переформулировкой выговоренности. Указывать на смысл значит быть переформулированным в этот смысл. В случаях указания по установлению такая переформулировка называется «истинной» (хÖакÖиôкÖа). Одно из пары «выговоренность-смысл» всегда может быть подставлено вместо другого; и более того, именно тогда, когда одно вполне заменимо другим, мы имеем указание по установлению, или "правильный", "истинный" смысл выговоренности. Истинная переформулировка выговоренности достигается как "полный смысл" (ма‘нан таôмм), в который может быть переведена данная выговоренность.
Для удобства обозрения сведем классификацию видов указания, о которых говорят наши авторы, в единую таблицу:
Табл.1
указание (далаôла) посредством | ||||
выговоренности (лафзÖ) | письма (хÔатÖтÖ) | пальцев (‘акÖд) | состояния вещей (насÖба) | жеста (ишаôра) |
указание выговоренности (далалат ал-лафзÖ) | |
включает установление (вадÖ‘) | не включает установление |
указание выговоренности , основанное на установлении | ||
установительное (вадÖ‘иййа) | разумное (‘акÖлиййа) |
|
на смысл целиком | на часть смысла | на внешнее смыслу |
в них между «указывающим» (далиôл) и «тем, на что указывают» (мадлуôл) | ||
совпадение (мутÖаôбакÖа) | включение (тадÖаммун) | сопутствие (илтизаôм) |
Именно последний вид указания, указание благодаря сопутствию, составляет основу иносказательного выражения смысла (маджаôз), развитием которого оказываются поэтические приемы. Поэтому, переходя непосредственно к рассмотрению понимания сути иносказательного выражения смысла в классической теории, скажем несколько слов и о "сопутствии" (лузуôм), на котором оно основано.
«И в иносказании (маджаôз), и в метонимии (кинаôйа) имеется переход (интикÖаôл) от того, чему нечто сопутствует (малзуôм), к сопутствующему (лаôзим)»[64]; «...иносказание строится на переходе (интикÖаôл) от того, чему нечто сопутствует, к сопутствующему»[65]. От ал-Джурджаôниô до ат-Тафтазаôниô, через классический период развития риторики, проходит неизменным тезис о переходе от малзуôм к лаôзим благодаря илтизаôм (или лузуôм). Для того, чтобы увидеть сущность иносказательного выражения (и понимания) смысла, необходимо прежде рассмотреть процедуру этого перехода.
Начнем с того, что попытаемся несколько расширить представление об этих терминах. В переводах, приведенных выше, они были переданы как "то, чему нечто сопутствует", "сопутствующее" и "сопутствие". Попробуем разобраться, что означает "быть сопутствующим" и в чем суть "сопутствия".
Конечно, можно было бы обойтись и без этого, ограничившись "очень простым" наблюдением, рассматривающим вещи с позиции здравого смысла. Если взять одну из наиболее очевидных метафор (и во всяком случае встречающуюся равно в западной и исламской поэзии и разбираемую в обеих поэтологических традициях), обозначение "смельчака" как "льва", можно было бы сказать: "лев" — это смысл, которому действительно сопутствует другой смысл, "смелость", и воспринимая один, мы легко осознаем и другой. Такое объяснение "от здравого смысла" стремится свести сопутствие к ассоциации. В ряде случаев оно действительно имеет шансы на успех. Но теория, о которой мы ведем речь, совершенно без колебаний наряду с сопутствием "смелости" "льву" называет примеры, в которых, скажем, "возникновение" (хÖудуôсÔ) — точно так же и ровно в том же смысле — сопутствует "миру"[66]. Вряд ли смысл "мир" и смысл "возникновение" действительно осознаются как именно ассоциативные, тем более что в сочинениях тех же авторов доказательство сотворенности мира занимает немало страниц (кто стал бы доказывать, что лев смел?). Речь идет все же не просто о том, что представление об одном влечет представление о другом, а о том, что это "влечение" всегда и обязательно имеет свои основания, которые могут быть раскрыты. О том, каковы они, и идет у нас речь.
Корень л-з-м в арабском языке передает идею неразлучности, неотделимости одного от другого[67]. Лаôзим — то, что неотделимо от чего-то, малзуôм — то, от чего что-то неотделимо[68], и лузуôм — неразделимость, или связь между этими двумя. Термин лаôзим был использован в классической арабской мысли для передачи аристотелевского понятия "собственное вещи" (признак, неотделимый от вещи и характерный только для нее, хотя и не входящий в ее чтойность, как, например, "способность смеяться" для "человека"). В этом смысле он широко употреблялся арабскими теоретиками, и с этой точки зрения лаôзим можно переводить как "присущее"; малзуôм, соответственно, оказывается тем, «чему нечто присуще», а лузуôм — "присущностью". Далее, в теоретических построениях и доказательствах оборот йалзам мин-ху маркирует логически неизбежное следование (наше "отсюда вытекает, что..."). В этом смысле лаôзим можно переводить как "вытекающее", малзуôм — то, "из чего нечто вытекает", а лузуôм — "следование" ("вытекание").
О том, какова именно логика следования, обозначаемая теорией как лузуôм (или однокоренное и синонимичное илтизаôм), и должна пойти сейчас речь. Мы попытаемся ответить на этот вопрос, оставаясь в пределах весьма заурядного иносказательного обозначения "смельчака" как "льва". Разобрав его, мы перейдем к другим, более своеобразным, типам иносказаний и метафор, выделяемых классической арабо-мусульманской филологической теорией.
Классическое определение иносказания звучит так: «{Иносказание} в основе (’асÖл)[69] — это имя действия от джаôза ал-макаôна йаджуôзу-ху “перейти за пределы некоторого места”: [так говорят], когда выходят за его границы.. Это было перенесено (нукÖила) на “переходящее слово” (калима джаô’иза), то есть слово, перешедшее за свое изначальное (’асÖлийй) место... Так [сказано] в Асраôр ал-балаôгÖа [ал-Джурджаôниô]»[70].
Что является "местом" для слова — местом, в которое оно может точно "попадать", оказываясь истинным (хÖакÖиôкÖа), но которое оно может и перейти, став в таком случае иносказанием (маджаôз)?
Мы говорили, что для отношения указания, как оно понимается в арабской филологической теории, характерен тот факт, что оно строится внутри слова, а не между словом и чем-то внешним ему. Например, выговоренность "лев" указывает не на льва как животное, а на свой смысл "данный зверь". Таково, как уже говорилось выше, нормативное указание, или указание по установлению, в котором выговоренность и смысл "совпадают" (татÖаôбукÖ). Об этом совпадении мы говорили как о возможности "истинной переформулировки" выговоренности в смысл. Далее, арабо-мусульманская филологическая теория достаточно ясно и устойчиво фиксирует тот факт, что смысл выстраивается как некоторая "вычлененность" из более широкого смыслового поля. Это вычленение происходит как "обособление" (тахÔсÖиôсÖ). Например, "лев" — это саб‘ мухÔасÖсÖасÖ «особый зверь»; эта особенность и может быть эксплицитно указана как «смелость».
Заметим, что мы рассматриваем отношение "указание на смысл", не выходя за пределы собственно слова. Слово оказывается целостной и самодостаточной структурой: слово может быть определено как «нечто обладающее смыслом», причем, чтобы обладать смыслом, слово не нуждается во внешних коррелятах — вещах, с которыми оно было бы сопоставляемо в качестве знака оных. Понимание (фахм) — это, собственно, исполнение (полное осуществление) сущности слова, когда смысл вполне выявляется благодаря выговоренности. Слово не может быть, если оно не понято. Слово не существует как знак вещи; слово существует как: понятость (и понятность) смысла благодаря выговоренности.
Сделаем небольшое отступление и (суммируя изложенное прежде) скажем: как выговоренность указывает на смысл, точно так же на смысл указывает и вещь. Отношение к смыслу оказывается изоморфным для вещи и для слова. Кроме всего прочего, это означает, что вещь в своем отношении к смыслу (то есть: в своей осмысленности) может описываться в той же терминологии, что и слово. Именно поэтому "вещь" столь часто в арабской мысли оказывается "понимаемым" (мафхуôм). Понимание вещи и есть придание ей осмысленности: вещь как явленное (зÖаôхир) обретает благодаря этому свое внутреннее (баôтÖин). При этом внутреннее вещи, то есть ее смысл, есть ровно тот самый смысл, на который указывает выговоренность (правильного, то есть «истинного») слова. Понимание вещи и понимание смысла выговоренности оказываются существенно изоморфными процедурами.
Теперь рассмотрим истинное высказывание, в котором употреблено сравнение (ташбиôх): "Я встретил смельчака — мужа, отважного как лев". Мы можем сопоставить два слова, которые оба истинны (в смысле филологической теории), т. е. оба суть выговоренность, установленная-против своего смысла. Эти два слова — «лев»(выговоренность)/«отважный зверь»(смысл) и «смельчак»(выговоренность)/«отважный муж»(смысл).
Предположим теперь, что вместо истинного высказывания мы имеем дело с иносказательным. Оно будет звучать так: «Я встретил льва». Каким образом теперь будет наступать понимание?
Прежде всего покажем, чем такое указание на смысл (и соответственно понимание) не является.
Для нас будет достаточно естественным стремиться объяснить указание на смысл так, как то предполагается схематикой теории обозначения: некоторый знак указывается на свое означаемое; сдвиг значения — это сдвиг стрелки указания с одного означаемого на другое; таким образом, метафорическое указание предполагает триаду знак-означаемое-означаемоеÄ. Такой триадой в нашем случае будет "лев"-"отважный зверь"-"смельчак".
Понятно, что в иносказании («я встретил льва») означаемоеÄ («смельчак») опущено. Оно, если рассматривать иносказание с точки зрения знаковой теории, как раз и восстанавливается за счет того, что арабо-мусульманская филологическая теория называет «указанием по сопутствию»: это — указание на смысл «отважный муж». Слово, ставшее иносказательным, указывает тем самым на свой метафорический (переносный) смысл.
Построив такое объяснение переносного указания (еще раз повторим, вполне соответствующее аристотелевской модели: здесь "указание по сопутствию" и оказывается, собственно, метафорическим указанием в его полном объеме), сравним его с определением иносказания в классической арабо-мусульманской теории. Нам нетрудно будет заметить ряд расхождений.
Если рассматривать наше гипотетическое объяснение сути иносказания, которое мы только что выстроили, с точки зрения классической арабо-мусульманской теории, трактуя использованные термины так, как их понимает эта теория, то окажется, что мы построили отношение "указание" не между словом и его коннотатом, а между выговоренностью иносказательного слова ("лев") и смыслом ("отважный муж") истинного слова (того слова, место которого и должно занять иносказательное слово). Такое построение, однако, нарушает саму суть понимания отношения "указание на смысл" в классической арабо-мусульманской теории, — и как следствие, суть понимания иносказания.
Начнем с первого. Отношение «указание на смысл» понимается как внутреннее отношение слова. Выговоренность указывает на свой смысл внутри слова, а никак не "вовне" его. Теория различает три типа указания: установительное, указание благодаря включению и указание благодаря сопутствию. Только в третьем случае смысл, на который указывает выговоренность, называется "внешним" (хÔаôридж). В каком, однако, смысле "внешним"? Из пояснений[71] становится ясно, что сопутствующий смысл (как в нашем случае смысл "отважный человек" сопутствует выговоренности "лев") является внешним для смысла по установлению: он "выходит" за его "пределы". Между тем выходить за пределы установленного смысла не значит выходить за пределы слова — в том случае, конечно, если слово включает в себя не только смысл по установлению, но и некоторую иную (не обязательно более широкую, может быть, и более узкую[72] — в данном случае важно лишь, что иную, нежели "установленная") область смысла. Но именно это и является, согласно теории, условием для иносказательного понимания: слово (целиком слово, а не только выговоренность или отношение "указание") должно перейти за пределы своего места и занять чужое, ему не принадлежащее. Не принадлежащее по установлению, по тому закреплению смысла за выговоренностью, которое устанавливается дарителем языка.
Мы видели (см. Табл. 1), что любое слово как структура, образованная связью указания между элементами «выговоренность» и «смысл», всегда предполагает наличие не-прямого, не-истинного (в отмеченном выше смысле понятия "истинность") указания на смысл. Иначе говоря, слово как таковое всегда несет в себе метафорические смыслы. Это положение достаточно устойчиво фиксировалось как в самой филологической теории, так и за ее пределами[73]. Суть иносказания поэтому не собственно в таком указании на некий не-истинный смысл, а в том, что благодаря наличию такого указания слово целиком перенесено на "истинное место" другого слова.
Именно этого переноса слова и не произошло в выстроенной нами триаде знак-означаемое-означаемоеÄ. Слова остались каждое на своем месте, а значит, назвать первое слово иносказательным с точки зрения арабо-мусульманской филологической теории нельзя. Нам необходимо найти иное объяснение иносказания.
Вместо того, чтобы сдвигать отношение указания, мы должны, в соответствии с определением, даваемым арабо-мусульманской теорией, "сдвинуть" целиком слово, таким образом, чтобы иносказательное слово "находилось" там, где находилось бы истинное слово, если бы оно было употреблено. В этом плане иносказание принципиально эквивалентно истинной речи (речи, основывающейся на указании на истинный смысл выговоренностей). Произнося "лев", мы понимаем "смельчак"; это понимание является результатом достаточно длинного пути, который выстраивается как цепочка указаний. Иносказательное понимание с этой точки зрения являет собой как бы противоположность истинностному пониманию: мы идем к явленному (зÖаôхир), каковым является выговоренность "смельчак" — от явленного же (выговоренность "лев"), которое, однако, явлено так, что перестает быть явленным (согласно теории, кÖариôна «сопровождающее обстоятельство» блокирует нормативное понимание выговоренности «лев»). Ситуация иносказательного понимания в этом плане являет собой обратный переход: от скрытого (в результате воздержания от нормативного понимания выговоренность "лев" перестает быть явленной выговоренностью, превращаясь в скрытое — скрывая свое звучание) к явленному (выговоренность "смельчак").
Слово, употребленное не в прямом значении (в нашем случае "лев"/"отважный зверь"), оказывается как бы наложенным на истинное слово ("смельчак"/"отважный человек"). Внутри этой структуры может быть построена цепочка "указаний". Более того, связанность элементов этой структуры отношением указания является основанием для их единства — для их объединения в пределах одного иносказательного слова. Иначе говоря, мы не имеем права объединить все четыре элемента в единых рамках, если не покажем, что они предполагают друг друга как обязательные. Поэтому цепочка "указаний" внутри нашего слова не только может, но и должна быть выстроена.
"Лев" (выговоренность) указывает на "отважный зверь" (смысл) по установлению; "отважный зверь" указывает на "отважный муж" (указание смысла на смысл) по сопутствию; "отважный муж" (смысл) отсылает нас к "смельчак" (выговоренность) как перевернутое отношение указания по установлению (в каковом указании выговоренность "смельчак" указывала бы на свой смысл "отважный муж"). Отметим два обстоятельства, которые, характерны для ситуации иносказания. Во-первых, последний переход является обратным в отношении любых "обычных" переходов: вместо перехода от выговоренности к смыслу или от смысла к смыслу, т. е. от явленного к скрытому или от одного скрытого к другому скрытому, мы переходим от скрытого к явленному. И во-вторых, указание по сопутствию оказывается не самим метафорическим указанием в его целостности, как то предполагалось нашей первой реконструкцией, а лишь одним из его звеньев; для того, чтобы указание в ситуации иносказания состоялось, не менее важны и другие звенья. Далее, само сопутствующее указание может быть рассмотрено как сложное отношение, распадающееся на ряд указаний. Здесь, впрочем, мы делаем достаточно рискованный шаг к рекурсии и потому должны вполне отдавать себе отчет в опасности порочного круга: объяснение указания по сопутствию как сложного отношения предполагает использование одного из видов иносказательного указания, а именно, указания посредством включения.
Таким образом, мы получаем четырех-элементную, а не трех-элементную (как в нашей первоначальной гипотетической реконструкции) структуру, объясняющую процесс построения и понимания иносказания. Иносказательное слово оказывается единством сложной и многоступенчатой цепочки переходов от выговоренности к смыслу, от смысла к смыслу, от смысла к выговоренности. Внутри иносказательного слова мы имеем единство двух истинных указаний. Перенос (накÖл), который составляет суть иносказательного высказывания, это перенос одного истинного указания на "место" другого истинного указания. Если в описываемой Аристотелем метафоре понимание наступает, когда от употребленного в переносном значении слова мы сумели перейти к подразумеваемой вещи (или ее идее), то в данном случае принципиально, что завершением понимания является выявление не только смысла, на который переносно указывает выговоренность (что и могло бы соответствовать тому месту, что занимает идея в описываемой Аристотелем метафоре), но и самой выговоренности, этому смыслу соответствующей как истинная. Понимание наступает только после перехода к состоянию истинного указания, или указания на смысл по установлению, для которого необходимы оба элемента, выговоренность и смысл. Когда понята аристотелевская метафора, мы остаемся с метафорическим словом и устанавливаем для него новый, метафорический смысл (собственно, благодаря этому метафорическому смыслу оно и является метафорическим словом). Согласно арабо-мусульманской теории, мы понимаем метафору, когда вполне переводим ее в термины нормативного указания по установлению, в котором уже не фигурируют отправные участники метафорического высказывания.
Прежде чем двигаться дальше, отметим принципиальный момент, характерный для иносказания: оно передает качество, не называя его. Качество, которое подразумевает говорящий, включено в смысл (как иносказательного, так и истинного слова), но — именно поэтому — не передано в выговоренности. Выговоренность и смысл не совпадают номинально; имя, которым зафиксирована выговоренность, всегда иное, нежели имена, которыми передается ее смысл. Поскольку иносказание построено на переходе от части смысла иносказательного слова к (совпадающей с ней номинально) части смысла истинного слова, понятно, что именно это, передаваемое в таком иносказании, имя не будет зафиксировано как выговоренность (ибо оно включено в смысл).
Из этого также вытекает, что иносказание не дает нам (в отличие от метафоры в ее аристотелевском понимании) никакого нового знания. Если бы мы понимали иносказание «я встретил льва» по-аристотелевски, мы бы сказали, что иносказательное слово «лев» становится здесь родом, включающим не только «отважных зверей», но и «отважных мужей». Именно такое родовое расширение понятия, благодаря которому иносказание становится понятным, мы и обозначили в нашей гипотетической «реконструкции по Аристотелю» как сдвиг значения с означаемого на означаемоеÄ. Поскольку происходит подобное расширение, Аристотель и говорит, что иносказание дает нам прирост знания: для нас «лев» после того, как мы узнали иносказательное выражение «я встретил льва» и поняли его — уже не тот «лев», что был известен нам до этого. Но для арабо-мусульманской теории иносказания смысл, передаваемый иносказательно, — это именно тот смысл, что передавался бы истинной формой высказывания, в которую иносказание всегда переводимо (точнее, согласно требованиям теории, должно быть переводимо). В иносказании, однако, заключено то, чего нет в истинной форме высказывания, а именно — возможность перехода к истинному высказыванию, а значит, называния того, что не названо. То, что не названо в иносказании и что составляет цель иносказания, благодаря своей понятности — несмотря на невыговоренность — для слушателя обретает большую "утвержденность" (сÔубуôт, исÔбаôт) — основное качество истинности в ее понимании арабо-мусульманской культурой. Парадокс иносказания в том, что оно, оказывается, обладает большей доказательностью, нежели истинная форма выражения смысла: «{Златоусты единодушны в том, что иносказание (маджаôз) и метонимия (кинаôйа) более красноречивы (аблагÖ), нежели истинное и прямое (тасÖриôхÖ) [называния], поскольку в них совершается переход (интикÖаôл) от того, чему нечто сопутствует, к сопутствующему, а это — все равно что назвать вещь через ясное ее доказательство[74] (баййина)}, ведь наличие того, чему нечто сопутствует, обусловливает существование сопутствующего ввиду невозможности оторвать то, чему нечто сопутствует, от его сопутствующего... Утверждение о том, что иносказание и метонимия более красноречивы, не означает, что в них есть что-то обусловливающее в действительности какое-то дополнение смысла (зийаôда фиô ал-ма‘наô), которого бы не было в истинном и прямом [называниях]. Нет, имеется в виду, что они передают дополнительное подтверждение утвержденности (зийаôдат та’киôд ли-л-исÔбаôт). Заимствование (исти‘аôра) дает понять, что атрибут в уподобляемом достигает грани совершенства, как в том, чему уподобляют, и он никак не ущербен, как то было бы понято и из уподобления. Смысл же сам по себе не меняется, когда его выражают более красноречиво. Именно это имеет в виду шейх ‘Абд ал-КÖаôхир [ал-Джурджаôниô], когда говорит, что выражение “я видел льва” отличается от выражения “я видел мужа, который равен со львом по отваге” не тем, что в первом передано дополнительное равенство его со львом по отваге, не переданное во втором; нет, превосходство [первого] заключается в том, что первое передало такое подтверждение утверждения этого равенства, которое не передано вторым»[75].
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 |



