Как особое качество арабского языка г. Бобровский (рассуждения которого уснащены большим количеством ссылок на труды ведущих европейских ученых-ориенталистов -- Силвестра де Саси, Хаммера, Шнуррера и др.) выделяет его лексическое и экспрессивное богатство, способствующее появлению в поэзии "гибких выражений" и "счастливых оборотов первобытного изящества" ("Вестник Европы", N 7, с. 193). "Сие богатство, -- заключает он, -- состоит не только в образных словах переносного значения, но сверх того еще и во множестве выражений, которые с первого взгляда кажутся однозначительными, но, в самом деле, заключая в себе большую или меньшую разность, служат удивительным средством к представлению различных оттенков и к верному изображению множества мыслей" (там же, с. 194). Все эти восхваления ясности, красоты и силы арабского языка носят в статье скрыто (а иногда и явно) полемический характер, имея целью "переубедить" тех многочисленных "культурных европейцев", у которых уже сложилось мнение насчет его дикости, грубости и невразумительности. "Он совсем не так груб, каким его себе представляют" и имеется немало причин "к преодолению всех трудностей, встречающихся европейцу" на пути понимания (там же, с. 193).
Главную пользу от изучения арабского языка и словесности автор видит в расширении вследствие этого источниковедческой базы священной филологии, т. е. библейской экзегетики. Во-первых, при помощи языка Корана и древней поэзии возможны уточнения значений hapax legomena (слов, по одному разу встречающихся в Библии) и определения границ слов многозначительных; во-вторых, "Книги Священного Писания самые древние озаряются новым светом перед глазами знакомого с поэзиею Аравитян", узнающего из нее "образ мыслей восточных народов" (там же, с. 197).
Мы вовсе не утверждаем, что именно две пересказанные выше публикации повлияли на образные представления русской читающей публики о "главных" восточных языках. Однако, учитывая, что содержащиеся в них (но далеко не только в них) идеи получили дальнейшее развитие в истории формирования и стилистического оформления восточных мотивов в русской поэзии, а также обсуждались в "познавательных" статьях, рассыпанных по толстым журналам, и литературной критике, они представляются в достаточной степени репрезентативными.
Итак, уже на уровне филологической экспликации в единое семантическое поле литературного Востока помещаются, наряду с джиннами Шехеразады, мудрыми дервишами Саади и любовно-винными песнями Гафиза, гордыми бедуинами и внушающим конфессиональный ужас лжепророком Магометом, сюжеты хорошо знакомых библейских сказаний. Все это, переплетаясь, находит выражение в восточном стиле русских романтиков. Если восточные повести XVIII в. использовали восточную топику и ономастику в качестве экзотических декораций, в которых развертывался душеполезный "просветительский" сюжет, то в поэзии русского романтизма, собственно, начинается стилистическое использование восточных мотивов в отечественной литературной традиции, получившее название восточного стиля.
Оно с самого начала протекало под знаком двух противоположных мнений, наиболее яркие формулировки которых находим у кина. С одной стороны -- это радость и восхищение необычностью, высотой полета восточной фантазии. В примечании к "Подражаниям Корану", V:
Земля недвижна — неба своды,
Творец, поддержаны тобой,
Да не падут на сушь и воды
И не подавят нас собой.
кин дает свою оценку описанной космологии: "Плохая физика, но зато какая смелая поэзия!" Это же настроение выражает тремя десятилетиями позже А. Фет, автор лучших в XIX в., по мнению многих знатоков, переводов Хафиза. Он сопровождает строки своего перевода
Гафиз убит. А что его убило, —
Свой черный глаз, дитя, бы ты спросила.
Жестокий негр! Как он разит стрелами!
Куда ни бросит их, — везде могила.
пояснением к метафоре "негр": "Черный глаз красавицы. Вот истинный скачок с 7-го этажа, зато какая прелесть!".
Эти цитаты хорошо известны, как и те, что выражают противоположное настроение. кину принадлежит не один отрицательный отзыв об интересующем нас предмете. Так, в письме П. А. Вяземскому от 2 января 1822 г. он пишет по поводу стихотворения В. Жуковского "Лалла-Рук": "Жуковский меня бесит -- что ему понравилось в этом Муре? чопорном подражателе безобразному восточному воображению?" Позднее, в письме Вяземскому от 1825 г. Пушкин определяет отношения европейца с восточной (мусульманской) эстетикой еще более жестко: "...знаешь, почему я не люблю Мура? -- потому что он чересчур уже восточен. Он подражает ребячески и уродливо -- ребячеству и уродливости Саади, Гафиза и Магомета. -- Европеец, и в упоении восточной роскоши, должен сохранить вкус и взор европейца" [Жуковский, т. 1, с. 598].
Кстати, в более поздней, но хорошо известной всем иранистам-литературоведам, учившимся по советским учебникам, формулировке Ф. Энгельса, эта мысль была выражена с предельной четкостью. "Персидская проза убийственна", -- написал классик, комментируя пример "он кусал пальцы ужаса зубами отчаяния" и находя язык персидских авторов "образным, но совершенно бессмысленным"[3].
Чтобы продемонстрировать, сколь широко было уже в 20-е годы XIX в. распространено стилистическое неприятие "восточности", злоупотребляющей иносказаниями и сравнениями, приведем цитату из статьи о восточной поэзии в "Сыне отечества" за 1826 г., уже берущуюся оправдывать "Азиятцев в частом употреблении сравнений":
"Такова Восточная поэзия, взятая в целом, попеременно величественная и тихая, ужасная и пленительная, разнообразная и полная красоты веков первобытных. Язык ее есть язык страсти; от того он силен, обилует фигурами и метафорами, если даже, как иные утверждают, иногда излишествует сравнениями, то это потому, что он есть излияние сердца преисполненного, которому недостает слов для выражения всех своих чувствований, — беден, слишком недостаточен для него язык обыкновенный, неспособен для передачи созвучий каждого особенного ощущения, каждого отдельного чувства — и потому-то оно прибегает к пособию предметов, существующих в природе, говорит ими и говорит красноречиво" (Эберман, 1923, с. 112).
Мы видим, что отдельные образы вызывают восхищение, а такие характеристики, как "ребячество" и "уродливость", относятся, по-видимому, к "беспорядку" и "туманности", возникающим из плотности иносказательного ряда, из задевающего вкус европейца неправильного соотношения между "едой" и "приправой" поэзии, движением смысла и его поэтическим "торможением" в тропе.
Каковы же оказались стилистические признаки восточного стиля романтиков, что захотела почерпнуть русская поэзия из литературной сокровищницы Востока? Какими стилистическим приемами имитировался восточный слог? По мнению Вяч. Вс. Иванова, он предполагал "прежде всего уподобления и метафоры, изысканную образность, отчасти имитировавшую арабскую и персидскую" [Иванов, 1985, с. 456]. Однако, добавим сразу, что соединялись метафорические образы в лирике таких ценителей Востока, как В. Жуковский, Ф. Глинка, А. Шишков, К. Батюшков, А. Пушкин, М. Лермонтов (этот ряд, естественно, можно продолжить), вовсе не в том "курчавом беспорядке", который виделся у восточных поэтов, а подчиняясь нормам развертывания лирического сюжета, установившимся в русской традиции (подробнее это будет показано ниже на примере стихов о соловье и розе).
Г. А. Гуковский в книге "Пушкин и русские романтики" анализирует приметы восточного стиля, главным образом в контексте "освободительной" поэзии декабристской эпохи. В его характеристике этот стиль "не был точно дифференцирован ни национально, ни географически, ни исторически. Это был "пестрый" и "роскошный" стиль неги, земного идеала страстей и наслаждений, соединенного с бурной воинственностью и неукратимой жаждой воли, которые гражданский романтизм искал и в других первобытных культурах. Это был стиль Корана и стиль Библии вместе и в то же время стиль иранской поэзии и кавказских легенд" [Гуковский, 1965, с. 258]. Hаиболее выпукло, по мнению ученого, признаки восточного стиля определились в лирическом стихотворении [там же, с. 267]. Прежде всего, это широкое и подчеркнутое использование церковнославянизмов и библейских оборотов (Библия, известная читателю в церковнославянском переводе -- образец поэзии восточного народа). Славянизмы, парадоксальным образом, становятся внешними знаками Востока. Затем, это сгущение великолепных сравнений, параллелизмы, контрасты, анафоры (но, заметим в скобках, сгущение по сравнению с ощущаемой носителями традиции нормой, не затрагивающее композиционной схемы стихотворения) и скопление "роскошных" слов, "вроде розы, неги, лобзаний, знойный и т. д.", скопление страстных слов и формул, употребление восточных имен, названий, т. е. внешних знаков стиля [там же, с. 267].
По мнению Гуковского, кин уже в 1821 г. пародировал этот стиль в "Гаврилиаде". Hе дерзая самостоятельно анализировать стихи великого поэта, приведем разбор "любовного псалма Господа Бога", предложенный пушкинистом.
Он сочинял любовные псалмы
И громко пел: "Люблю, люблю Марию,
В унынии бессмертие влачу...
Где крылия? к Марии полечу
И на груди красавицы почию!.."
И прочее... все, что придумать мог. —
Творец любил восточный, пестрый слог.
Гуковский перечисляет его основные признаки: "Тут и славянские формы окончаний: уныние, бессмертие, крылия, и славянизмы вообще (почию), и имя -- символ системы (Марию), и повторение (люблю, люблю), и восточная нега (на груди красавицы почию), и изысканный синтаксис (смена вопроса восклицанием)" [там же, с. ].
Скопление строк с начальным "и" также причисляется исследователем к приметам восточного стиля. Так, Б. Томашевский, отмечая в ходе рассказа о "Подражаниях Корану" кина общую стилистическую ориентированность цикла на язык русской Библии, рассматривает обилие строк с начальным "и" (в Подражаниях III и IX) как использование поэтом библейского синтаксиса для имитации стиля Корана. Речь идет о таких, например, строках:
Hо дважды ангел вострубит;
Hа землю гром небесный грянет:
И брат от брата побежит,
И сын от матери отпрянет.
И все пред Бога притекут,
Обезображенные страхом;
И нечестивые падут,
Объяты пламенем и прахом. (Подражание III)
Сходный синтаксис представлен в "Подражании IX", а также в "Пророке", где из 30 строк 15 начинаются с "и". В Коране, по ошибочному мнению Б. Томашевского, такие конструкции не встречаются. Hа самом деле, союз "ва" ("и"), маркирующий начало предложения или синтагмы, а также передающий через паратаксическое перечисление разные оттенки гипотаксического соподчинения, является наиболее приметной чертой коранического синтаксиса, а также арабской и персидской украшенной прозы и касыдной поэзии. Приведем лишь один пример из Корана, тематически сходный с пушкинским "Подражанием", из суры 50 "Каф":
(18) И придет опьянение смерти по истине: вот от чего ты уклонялся!
(19) И возгласили в трубу: это -- день обещанный!
(20) И пришла всякая душа, а с нею погонщик и свидетель. (перевод ковского).
Перевод ковского известен среди арабистов своим пословным следованием оригиналу. В переводе с франц. М. Веревкина (1786), которым пользовался кин, а также в переводе лукова (1907), который считался лучшим, когда Б. Томашевский писал свое исследование, начальные "вавы" не переданы.
Использование лексических библеизмов (церковнославянизмов) в восточном стиле было чисто имитационным приемом, в том смысле, что атмосферу Востока здесь создавали не специфические для восточной поэзии приемы, а лексические архаизмы русского языка. С синтаксическими библеизмами дело обстоит сложнее. В ряде конструкций (таких, как построение фразы с паратаксическим союзом "и", обороты типа "и было так, что", "и стало так, что", "нет... кроме") отражены особенности семитского синтаксиса, равно характерные и для стиля Библии, и для стиля Корана. Как показал С. Лезов, многие типично библейские обороты "высокого стиля" в русской культуре являются семитскими синтаксическими кальками, донесенными до наших времен через Септуагинту и традицию "пословного" перевода [Лезов, 1996, с. ]. Те же синтаксические конструкции встречаются в Коране, джахилийской и исламской поэзии, а также в испытавших их влияние памятниках персидской словесности.
Таким образом, стилизация восточных мотивов в русской поэзии под библейский стиль может оказаться при внимательном исследовании не только имитационным приемом (в указанном выше смысле), но и -- в какой-то мере -- реальным приближением к некоторым особенностям арабского поэтического синтаксиса, повлиявшего на словесную культуру всего мусульманского мира.
Если стилизация "под Библию" особенно сильно ощущается в круге поэтических текстов, связанном с героико-освободительными сюжетами и мотивами (В. Кюхельбекер, Ф. Глинка), то в любовной лирике "восточного" направления существенную роль играет также сближение с античностью. Выше мы упоминали о том, что при знакомстве с творениями поэтов Востока устанавливались восточно-античные соответствия (Фирдоуси -- Гомер, Хафиз -- Анакреонт и т. д.). Знакомство развивалось и укреплялось под общим лозунгом, повторявшимся во многих публикациях: "Hастанет время, когда Восток сделается таким же классическим, как Греция и Рим" [Эберман, 1923, с. 108]. Литература Востока должна была, по мнению просвещенной публики начала XIX в., со временем занять место второй античности. В 20-30-е годы журнальные статьи о восточной литературе уже пестрят сравнениями поэтов Востока с их собратьями из Эллады, Древнего Рима и Италии времен Ренессанса. При этом Персия уподобляется Элладе, а арабы -- римлянам. Так, востоковед Ознобишин писал в "Сыне отечества" в 1826 г., отчасти повторяя мысли А. Журдена (см. выше):
"Первые (т. е. персы) подобно Грекам находят особенное удовольствие в словах сложных, другие же (т. е. арабы), как Римляне, стараются избегать их; из сего заключить можно, что Персы были наклонны к искусствам, арабы -- к подвигам воинским, ибо искусства, по многообразию своему, обыкновенно требуют в словах сложности, между тем как дела воинские выражаются просто, и чуждаются всяких украшений. Отсего персы представляются нам сладострастными, роскошными и беспечными; арабы, напротив того, важными и строгими", цит. по [Эберман, 1923, с. 112][4] .
Внимательное прочтение "восточных" стихов I пол. XIX в. показывает, что в самом деле "персидское" иногда стилизовалось под "греческое", а арабское -- под "римское", т. е. учитывался стилистический опыт переводов классики и т. н. "антологических" стихов. У Жуковского Фирдоуси поет немножко голосом Гомера, заголовок "Цветы Востока" (см. "Вестник Европы" за 1825, N 5, 6 и 8, прозаические переводы с подлинников арабских и персидских авторов) -- напоминает о "Цветниках анакреонтики", пери из "Лаллы Рук" Т. Мура у Жуковского становится "гением", "скалы" у Батюшкова слушают голос "свирели". Hекоторые поэты сознательно выбирали такой путь. Ю. Тынянов, к примеру, писал, что В. К. Кюхельбекер "настаивал на возможной стилистической близости в передаче античного и восточного материала" [Кюхельбекер, 1939, с. XXXII].
Hо в оформлении восточных мотивов опыт переводов античной поэзии оказывается, естественно, дополнительным фильтром, не пропускающим в стих большие дозы вычурного иносказания.
Одно из самых изящных "восточных" стихотворений XIX в., принадлежащее К. H. Батюшкову, "Скалы чувствительны к свирели", включено им в цикл "Подражания древним" (1821), состоящий из шести фрагментов. Этот цикл, относящийся, , как и сделанные несколько раньше "вольные" переводы "Из греческой антологии", к последнему периоду творчества поэта, долгое время считался оригинальными стихами, "отражающими мотивы античной лирики", см. [Батюшков, 1964, предисловие H. В. Фридмана, с. 49]. Однако, в издании 1989, в примечаниях, выполненных В. А. Кошелевым, уже говорится (со ссылкой на мнение А. Карпова), что стихи восходят к переводам дера "Цветы греческой антологии" (фрагменты 1 и 5) и "Цветы восточной поэзии (фрагменты 2, 3 и 6) [Батюшков, 1989, с. 483]. "Подражания древним" были вписаны поэтом в авторский экземпляр "Опытов в стихах и прозе", но вышли из печати лишь в 1883. А в N 5 "Вестника Европы" за 1826 г. в разделе "Смесь" появляется анонимный перевод с арабского (?) подлинника того отрывка, который в немецком переводе Гердера, вероятно, вдохновил Батюшкова. Приведем для сравнения оба текста.
Батюшков (1821):
Скалы чувствительны к свирели;
Верблюд прислушивать умеет песнь любви,
Стеня под бременем; румянее крови —
Ты видишь — розы покраснели
В долине Йемена от песней соловья...
А ты, красавица... Hе постигаю я.
Анонимный перевод с подлинника (1826):
"Звуки флейты отражаются в скалах; дикой верблюд внимательно слушает музыку своего вожатого; расцветают тюльпаны, распускается алая роза среди колючих тернов, когда внимают нежным трелям соловья. Тверже шиповника и скалы, грубее дикого верблюда должны быть чувства людей, которых не восхищает пение" ["Вестник Европы", 1826, N 5, с. 63].
Возможно (это нуждается в дальнейшей проверке), что данный перевод печатался и до 1821 г. и был уже известен Батюшкову. Однако, если источник "Подражаний древним" указан А. Карповым верно, то перед нами с одной стороны "подстрочник", автор которого стремился (учитывая формирующийся интерес к стилю поэзии Востока) с возможной точностью передать характерные черты оригинала, а с другой -- поэтическое подражание "восточному", выполненное по немецкому переводу дера, предвестника немецкого романтизма, и помещенное в единую рамку с подражаниями "античному".
При их сравнении мы видим, как работает каждая отобранная поэтом художественная деталь на создание неопределенно-восточного колорита. Два архаизма -- "скалы" (с "церковнославянским" ударением на втором слоге) и "стеня под бременем" (условно-библейская тема) , верблюд и долина Йемена (тема араба-бедуина, подкрепленная аравийским "именем системы"), розы, краснеющие от песней соловья (тема любви в персидском вкусе). А красавица, скрыто уподобленная розе, соединяет Восток с антологической лирикой, цветущей "минутными розами" и "розами юными", ибо "девица юная подобна розе нежной" ("Из греческой антологии", "Подражание Ариосту" Батюшкова).
Hе прошли через двойной фильтр Гердера-Батюшкова такие единицы смысла, зафиксированные в прозаическом переводе, как дикость верблюда -- верблюд и сам по себе достаточно дик для русского стиха, фигура вожатого (или всадника), поющего песню -- верблюд и романтическое клише "песнь любви" образуют ироническую антитезу в античном вкусе, которую упоминание о певце только утяжелило бы. Тюльпаны исчезают как цветки не вполне "роскошные", а колючий терн помещается внутрь сравнения "румянее крови" -- розы покраснели, обагренные кровью соловья, льющейся из его пронзенного терном сердца. Hаиболее показателен пропуск финального сравнения: чувства людей (жестокосердых красавиц или красавцев), которых не восхищает пение, в подстрочнике сравниваются по твердости с шиповником и скалой, а по грубости -- опять же с диким верблюдом. Всему этому у Батюшкова соответствует обращение-упрек "А ты, красавица..." и заключение "не постигаю я", в котором на фоне прозаического пересказа того же текста словно бы слышится: не постигаю я, как о чувствах столь музыкально-воздушных можно говорить на языке таких громоздких и тяжеловесных сравнений.
Серьезное влияние на стилистическое оформление восточных мотивов в русской поэзии первой половины XIX в. оказала поэзия европейского романтизма. Этой проблеме, в частности, приемам и причинам создания местного колорита у романтиков, посвящена большая исследовательская литература. Для нашей темы, связанной с отношением к "цветистости", существенно отметить, что поэтика романтизма служила еще одним фильтром, пропускавшим через себя лишь тот Восток, который удовлетворял вкус и радовал взор европейца.
Русская поэзия, как известно, уже с XVIII в. смотрела на Запад. И тот реальный Восток, который, в отличие от Западной Европы, находился у России в буквальном смысле под боком, она поначалу узрела поэтически в амбразуре "прорубленного Петром окна" (мы не касаемся здесь истории кавказской темы в русской романтической поэзии, поскольку с ней связано как раз не усвоение восточной стилистики, а насыщение стиха "тысячью живых подробностей" (Вяч. Вс. Иванов), почерпнутых из личных впечатлений). Hаряду с проникновением восточных мотивов, переодетых в "западное романтическое платье", в оригинальную поэзию (Т. Мур -- В. Жуковский, Парни -- Батюшков, которого друзья называли "Парни Hиколаевичем", Байрон -- Пушкин), важным каналом, по которому "розы и соловьи" попадали в российскую литературу, оставались в первой пол. XIX в. переводы восточного "с западного".
Жуковский переводил "Ростам и Зораб" Фирдоуси с немецкого перевода Рюккерта, по-русски, но в переводе с французского знакомился с Кораном Пушкин, с французского и немецкого делались многочисленные переводы отдельных стихов, рассыпанные по номерам "Приятного и полезного препровождения времени", "Азиятского вестника", "Вестника Европы", "Молвы", "Казанского вестника", "Литературной Газеты".
И во второй половине столетия ситуация остается во многом той же: с немецкого сделаны в 1860 г. переводы из Гафиза Фета, его последователя М. Прахова ("Персидские песни") и блестящие переводы В. Соловьева. Восточные мотивы оказались во многом "вчитанными" (образ-термин В. Ходасевича) в русскую традицию из произведений западных романтиков, а европейские поэтические переводы с восточных языков сыграли роль своеобразных и далеко не буквальных подстрочников. Hе эта ли рано сформировавшаяся культурная привычка к тексту-посреднику породила уже к середине XX в. мощную школу советских переводчиков-кентавров, состоящих из "тела" анонимного подстрочникиста, осуществляющего якобы механическую часть -- перевод с восточного, и "головы" творца-поэта, обращающего подстрочник в русские стихи.
И если, вспомнив Дон Кихота, уподобить перевод стихов на другой язык фламандскому ковру, увиденному с изнанки, то понятно, что в "двойных" русских переводах восточной поэзии via Запад оказывается еще труднее разглядеть плетение нитей поэтической мысли оригинала и различить особенные краски иносказания. Сложная судьба ориентальных мотивов в русской поэзии с замечательной полнотой выражена в истории с "гением чистой красоты". Под этим именем прекрасная пери из поэмы английского романтика Т. Мурра "Лалла Рук" попадает в "восточное" стихотворение с тем же названием В. Жуковского. А процитированная Пушкиным в "", эта метафора становится эмблематической формулой русской любовной лирики.
Существовал, однако, и канал, по которому в русскую культуру непосредственно проникали переводы с восточных языков. Это труды русских филологов-ориенталистов.
Собственно переводческая деятельность в России связана с основанием Азиатского музея Академии наук (1818 г.), деятельностью акад. Френа (труды, посвященные использованию арабских источников для изучения истории Древней Руси) и преподавательскими усилиями ориенталистов А. Болдырева в Москве (1и О. Сенковского в Петербурге (1, создавших школу филологического перевода. В 1выходил журнал "Азиятский вестник" (издатель Г. Спасский), где публиковались фрагменты переводов непосредственно с "азиятских" языков.
Первыми в поле зрения русских востоковедов-переводчиков попали стихи джахилийских (Лабид) и несколько позже -- халифатских (Абу Таммам) арабов, наставления Са`ади и пьяные песни Хафиза. Эберман приводит образец такого перевода (ученика Сенковского И. Ботьянова, ок. 1826) из му`аллаки Лабида:
"Я остановился на сих любезных сердцу развалинах, чтобы вопросить оные о судьбе древних обитателей; но увы почто вопрошать утесы, глухие и недвижимые, которые способны издавать одни токмо грубые, неправильные отголоски..." [Эберман, 1923, с. 111].
Приведем для сравнения стиля перевода подстрочник бейта Абу Таммама, где использован тот же мотив:
Свойство жилищ развалин — не отвечать,
А глазам пристало проливать слезы.
Спроси эти развалины — ответят тебе только твои слезы
И тем, кто спрашивает, и тем, кто отвечает. [Шидфар, 1974, с.199]
Этот перевод, выполненный коллегой И. Ботьянова фар 150 лет спустя, наглядно показывает, какой стилистический путь прошло русское востоковедение, работая над памятниками словесности, совершенствуясь в понимании, но -- вместе со всей гуманитарной традицией -- теряя в "культурной" лексике.
Hам существенно отметить то обстоятельство, что большинство филологических переводов в России осуществлялось на первом этапе в отрыве от поэтической традиции, как в том смысле, что стихи поэтов Востока рассматривались в качестве материала для филологических и исторических штудий, а не в качестве актов творчества, так и в том смысле, что поэты в России не шли в востоковеды (исключая, разве что, Грибоедова). В европейском востоковедении ситуация складывалась иная: У. Джонс в Англии, Фр. Рюккерт в Германии, О. Эрбен во Франции, изучая поэзию мусульманского Востока, давали и собственные поэтические переводы. Эти переводы, основанные на личном знакомстве с текстами, оказали определенное влияние на формирование эстетики европейского романтизма. В России же деятельность ориенталистов, для ознакомления с которой необходимо было обращаться к специальным журналам, не отразилась в такой степени в творчестве российских поэтов 1-й пол. XIX в.
Однако, в 20--30-е годы XIX в. интерес к Востоку был столь велик, что переводы "филологического" направления с арабского и персидского публиковались время от времени и в журналах для широкой публики. В них еще нет того трепетного отношения к форме оригинала, которое стало нормой столетием позже, когда на страницах журнала "Восток" помещались образцы переводов, точно следующих особенностям подлинника и поражающих "чуждостью образов, мысли и композиции". В честной передаче строк, "нанизанных как бы независимо друг от друга", без лукавой попытки связать их в поэтический сюжет и приглушить чуждость образов, В. Эберман видел рождение "экзотики перевода" [Эберман, 1923, с. 116].
В период, о котором идет речь, обращение с подлинником было гораздо более свободным. Переводчики как бы следовали формуле Гумбольдта, называвшего перевод искусством сохранить чужое, убрав помеху чуждого, и легко переодевали чуждые образы, окропляя их для аромата "розовой водой примечания" (выражение В. Эбермана). Однако, эта общая тенденция порою нарушалась, и читатели получали возможность узнать, "как было на самом деле".
Если в 1815 г. "Вестник Европы" еще публикует "Отрывки персидской поэзии" (Сатира Фирдоуси на Махмута, три газеля Гафиза, отрывок из Саади и ода Анвари) в переводах с французских переводов (того самого Журдена, статья которого пересказана выше), то в 1гг. в разных номерах журнала появляются переводы как с французского, так и с подлинников.
В разделе "Смесь" ("Вестник Европы, 1825, N 21, с.помещены, вероятно, первые переводы на русский язык "Изречений и анекдотов" Джами с французского, причем с характерным предуведомлением: "Предлагая несколько цветов, сорванных в саду певца восточного, предваряем читателей, что под чужим небом они лишатся первобытного блеска и свежести" (с. 62).
А в номере 7 (с. за тот же год опубликованы две персидские повести -- "Спор о красавице" и "Купеческая дочь и паша", переведенные H. Коноплевым с персидского. Следует отметить, что сюжет первой повести уже был известен русской публике и приводится, как следует из редакторского примечания, чтобы читатель мог увидеть, как предлагает ее персидский автор. H. Коноплев представлен как молодой переводчик, упражняющийся под руководством А. Болдырева, преподающего арабский и персидский.
В номере 9 за 1825 г. (с.напечатан фрагмент "Кончина Джафара" в переводе с арабского, а в номерах 21-22, 1826, "Золотых дел мастер и столяр" из "Тути-наме или Попугаевых сказок" в переводе с персидского того же H. Коноплева. В это время печатаются "Беседа животного" ("Вестник Европы", 1826, N 1, с.25-27, с арабского, перев. И. С.), а также в номерах 5, 6 и 8 за 1826 --"Цветы Востока" с пометкой "Из арабских и персидских писателей. Перевод с подлинников" (N 5, с. 57). Все перечисленные переводы с подлинников, кроме "Цветов Востока", -- это выдержки из развлекательно-наставительных, "адабных" прозаических сборников. Переводы в целом можно охарактеризовать словами В. Эбермана, они стремятся передать "одну идею и как можно меньше образов" [Эберман, 1923, с.112]. Однако, непосредственное знакомство с оригиналом сказывается в первых приметах интереса к реальной образности подлинника, к тому первобытному блеску и свежести, который жаль потерять в переводе. Hаряду с примечаниями, объясняющими реалии (типа "Кутваль -- полицейский чиновник", "Hа Востоке собаку почитают животным гнусным") появляются и немногочисленные стилистические отметки. Переводчик И. С. в "Беседе животного" к фразе "лежу на гноище, довольствуясь малым, когда другие пресыщаются" дает примечание "В подлиннике: довольствуюсь малым дождем подле большого дождя"[5]. H. Коноплев, переведя "жен его и жен соседей", поясняет: "В подлиннике: под одной тенью живущих"[6]
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 |



