Влияние на императора пыталась оказать еще одна его близкая родственница – родная бабка Евдокия Федоровна Лопухина.
Первая супруга Петра Великого испытала на себе всю жестокость нравов того времени. Она была насильно пострижена мужем в монастырь, ибо для Петра это был единственный возможный способ расторгнуть брак с нелюбимой им женщиной. Молодая, сильная, пышущая здоровьем красавица приняла новое имя – Елена и должна была заживо схоронить себя в монашеской келье. Всего она провела в разных монастырях около трех десятилетий.
Сначала ее содержали в Суздальском Покровском монастыре. В 1718 году, однако, она была привлечена к следствию по делу царевича Алексея, во время которого обнаружилось, что бывшая царица не соблюдала правил монашеского поведения и даже вступила в интимную связь с капитаном Степаном Глебовым. Были найдены написанные ею письма, адресованные капитану. Глебова подвергли жестокой казни – он был посажен на кол, а блудницу отправили в Старую Ладогу, где она содержалась под более строгим надзором. Затем из Старой Ладоги инокиню Елену перевели в Шлиссельбургскую крепость, где в сентябре 1725 года ее довелось мельком видеть камер‑юнкеру Берхгольцу. «Обозрев внутреннее расположение крепости, приблизились мы к большой деревянной башне, – писал он, – в которой содержится царица Евдокия Федоровна. Не знаю, с намерением или нечаянно, она прогуливалась по двору. Увидев нас, она поклонилась и громко говорила, но слов ее за отдаленностью нельзя было расслышать».[101]
Вступление на престол внука сразу же изменило ее положение. Евдокии Федоровне вернули свободу. Бывшая царица избрала местом своего пребывания Новодевичий монастырь в Москве.
Двор находился в Петербурге, а из Шлиссельбурга, где она содержалась, до столицы было, что называется, рукой подать. Однако Меншиков распорядился везти бывшую царицу в Москву, не завозя ее в Петербург, – он опасался, что озлобленная Евдокия будет мстить оставшимся в живых виновникам гибели ее сына царевича Алексея и ужесточения содержания ее самой в монастыре, а в число этих виновников, несомненно, входил и он сам. И действительно, царица‑инокиня питала к Меншикову самую неугасимую ненависть. Как свидетельствовал прусский посол барон Г. фон Мардефельд, царицу вообще «всегда считали за гордую и мстительную особу».
Опасения, однако, оказались напрасными: лучшие годы Евдокии Федоровны были позади, здоровье утрачено. В карете, державшей путь в Москву, сидела старуха, желание которой состояло лишь в том, чтобы остаток дней своих провести спокойно, без потрясений и участия в интригах, довольствуясь положением бабки императора и отказавшись от вмешательства в дела управления.
Сразу же надо отметить особенность в отношениях бабки с ее внуком и внучкой – вряд ли они могли питать друг к другу нежные и теплые родственные чувства. Петр и Наталья росли вдали от бабки, не испытывали ее ласки и заботливости, а бабка до времени даже не подозревала о их существовании. Притом она была значительно более заинтересована в установлении контактов с внуком и внучкой, от которых ожидала самых разных и прежде всего материальных благ: возвращения титула царицы, восстановления престижа. Петр же общества бабушки не искал и в ее участии в своей судьбе не нуждался.
Однако внешние приличия необходимо было соблюсти, а они требовали встречи родственников.
Узнав о падении Меншикова, бабка 21 сентября 1727 года отправила внуку письмо следующего содержания: «Державнейший император, любезнейший внук! Хотя давно желание мое было не токмо поздравить ваше величество с восприятием престола, но паче вас видеть, но понеже счастию моему по се число не сподобилась, понеже князь Меншиков не допустя до вашего величества, послал меня за караулом к Москве. А ныне уведомилась, что за свои противности к вашему величеству отлучен от вас; и тако примаю смелость к вам писать и поздравить. Притом прошу: естли ваше величество к Москве вскоре быть не изволите, дабы повелели быть к себе, чтоб мне по горячности крови видеть вас и сестру вашу, мою любезную внуку, прежде кончины моей. Прошу меня не оставить, но прикажи уведомить, какое ваше изволение будет».[102]
Но и освободившись от опеки Меншикова, царь не жаждал встречи с бабкой. Он хорошо знал о ее ненависти к детям Петра Великого от второго брака, и в частности к цесаревне Елизавете Петровне, в которую был страстно влюблен. Кроме того, бабка в первых же письмах стала донимать внука разного рода ходатайствами и просьбами, исполнение которых отвлекало юного царя от занятий, доставлявших удовольствие.
В желании поскорее увидеть внука и внучку царица проявляла немалую словесную изобретательность. «Дай, моя радость, мне себя видеть в моих таких несносных печалях, – например, писала она, – как вы родились, не дали мне про вас слышеть, нежели видеть вас»; или: «наипаче того прошу: дайте мне себя видеть и порадоватца вами, такими дорогими сокровищи»; «а наипаче того желаю, чтоб мне вас видеть вскоре по моей к вам природной горячести»; я «забуду от такой своей радости все предбудущие свои печали, как вас увижу»; «о вашем вселюбезнейшем здоровье слышу, а вас не вижу и в том мне великая печаль»; «…чтоб мне вас видеть во всяком благополучии, и прошу вас также и молю всевышнего нашего Создателя, чтоб оное учинилось в недолгом времени, и мне истинно и веры не имеетца, чтоб мне вас видеть».
Внук отвечал бабке реже – разумеется, под диктовку наставника Остермана. Он также писал о своем горячем желании увидеться с нею, проявлял заботу о ее материальном благополучии и даже спрашивал, «в чем я могу услугу и любовь мою показать», но упорно сопротивлялся ее приезду в Петербург. 30 сентября в тон бабушкиных посланий Петр отвечал: «Я сам ничего так не желаю, как чтоб вас, дражайшую государыню бабушку, видеть, и надеюсь, что с Божиею помощию еще нынешней зимы то учинится может». В следующем письме, отправленном 5 октября, внук уточнил обстоятельства будущей встречи: он сам «для коронации своей в Москву прибыть намерен».[103]
Эта неопределенность бывшую царицу никак не устраивала. Она продолжала донимать внука мольбами о более скором свидании и, разумеется, в Северной столице – бабке не терпелось показаться столичной элите и полюбопытствовать, что представляло творение ненавистного ей покойного супруга.
Остерман не только сочинял письма бабке от имени своего царственного воспитанника, но и сам вступил с ней в переписку. Никогда ничего не делавший без ощутимой выгоды, барон и в данном случае рассчитывал извлечь пользу из контактов с царицей. Дело в том, что именно в это время до крайности обострился конфликт между ним и фаворитом императора Иваном Долгоруким. нависла угроза увольнения от должности воспитателя, и он искал поддержки всюду, где мог ее обрести, – в том числе и у царицы, которую он никогда не видел и о возможностях которой быть ему полезной не имел представления.
Первое письмо Евдокии Федоровне Остерман отправил 27 сентября 1727 года, то есть с тем же курьером, который вез письмо внука. В нем он заверил ее во «всеподданнейшей моей верности» как его императорскому величеству, так и в делах «которые к вашему величеству принадлежат». В другом письме к царице он обещал «его императорскому величеству, моему всемилостивейшему государю, без всяких моих партикулярных прихотей и страстей прямые и верные мои услуги показать, так и ваше величество соизволит всемилостивейше благонадежны быть в моей вернейшей преданности к вашего величества высокой особе».
К переписке с царицей он привлек и свою супругу, которая тоже убеждала Евдокию Федоровну: «…муж мой его императорскому величеству и вашему величеству служит и служить будет».
В данном случае Андрей Иванович просчитался – на деле оказалось, что царица была лишена возможности оказать ему помощь, хотя и обещала «сколь силы моей будет, и я вам всегда доброхотствовать буду». Однако, как явствует из донесений иностранных дипломатов, «сил» у царицы осталось маловато – их хватило лишь для того, чтобы вернуть из ссылки оставшихся в живых осужденных по делу ее сына царевича Алексея и возвратить своим родственникам Лопухиным конфискованное у них имущество. Правда, в этом отношении она действовала очень решительно. «Старая царица выхлопотала возвращение прав собственности всем, принадлежащим к ее дому… – доносил Маньян, – это исполняется с такою точностью, что приводит почти в отчаяние множество знатных лиц, награжденных этим имуществом большей частью в благодарность за услуги». Очевидно, в этом вопросе Евдокия Федоровна опиралась на полную поддержку царя.
Но личные отношения все не складывались. «До сих пор все еще не могут установиться искренние отношения между бабушкой и императором и обеими великими княжнами, – доносил 19 февраля 1728 года Г. фон Мардефельд. – Старая царица все еще живет в монастыре, где она занимает три маленькие комнатки или, вернее, кельи. Император и великие княжны сделали ей только один церемонный визит, который ей совсем не пришелся по душе, а также не достигла она желанной цели тем, что, облачившись в старомосковское одеяние, заставила всех посетителей подойти к своей руке».
Личная встреча бабки и внука состоялась незадолго до коронации Петра II. Единственное ее описание, причем весьма скудное, принадлежит перу испанского посла де Лириа. «В понедельник, 1 марта 1728 года (по новому стилю. – Н. П.), бабка царя приехала во дворец видеть его царское величество, – доносил он. – Она имела терпение просидеть у него очень долго. Чтобы не дозволить ей говорить о делах, на все это время он пригласил быть с ним принцессу Елизавету, чтобы она была для того помехой. Но она все‑таки много говорила ему о его поведении, как меня уверяли, она советовала ему жениться, хотя даже на иностранке, что де будет все‑таки лучше, чем вести эту жизнь, которую он ведет в настоящее время. Эти лекции или откровенность со стороны бабки не только дают надеяться, что его царское величество, чтобы избавиться от бабки, поспешит возвратиться в Петербург, но и утверждает меня в мнении, что она ни в каком случае не будет иметь влияния на дела управления».[104]
Маньян подтвердил догадку де Лириа. Упреки внуку «относительно его связей с принцессой Елизаветой и ходатайства за некоторых из его министров» вызвали раздражение юного царя. Недовольство поведением бабки усилилось в связи с эпизодом с подметным письмом в защиту сосланного Меншикова. В ходе розыска выяснили, что духовник царицы‑бабки получил «тысячу ефимков за то, чтобы ввести Меншикова в милость царицы». «Здесь, видимо, недовольны старой царицей, – доносил Маньян, – за то, что она умолчала о сообщении, сделанном ей духовником».
Маньян сообщил еще об одной детали в поведении царицы, вызвавшей недовольство внука: «Страшная ненависть, приписываемая старой царице по отношению к обеим дочерям, рожденным от второго брака покойного царя его супругой, заставила предполагать, что она не замедлит устроить так, чтобы принцесса Елизавета вынуждена была вступить в монастырь». «Некоторые даже того мнения, – добавлял он, – что ее мщение пойдет еще дальше, и она постарается о том, чтобы этот второй брак Петра I был признан недействительным, как заключенный еще при жизни его первой супруги». Напомним, что император в это время пылал горячей страстью к Елизавете, и намерение бабки упрятать ее в монастырь глубоко задевало его чувство. Маньян писал, что кредит царицы пал после того, как она сделала внушение царю относительно царевны Елизаветы Петровны.[105]
Прусский посол Мардефельд, возможно, был прав, когда писал о тайной мечте старой царицы «разыгрывать роль правительницы». Однако такая роль была явно ей не по силам. Царица, писал Мардефельд, «не обладает ни малейшими качествами, необходимыми для этого»; к тому же ее «совершенно притупило тридцатилетнее строгое заключение».[106] У нее недоставало сил даже для того, чтобы участвовать в придворных интригах.
Слабое состояние здоровья Евдокии Федоровны отметил и де Лириа: 7 мая 1728 года ее «поразил в церкви апоплексический удар, который, впрочем, не имел роковых последствий» – через десять дней она поправилась.[107] Лефорт 1 августа 1729 доносил: «Бабка царя чувствует себя слабой и нездоровой от водяной. Состояние ее ухудшается от показавшейся наружу воды. Говорят, что она находится в опасном положении».[108]
Внук, судя по наблюдению де Лириа, не имел желания часто встречаться с бабкой: Петр «хотя и почитает свою престарелую бабку, но виделся с нею только однажды именно потому, чтобы не дать ей повода говорить об управлении. Великая княжна тоже виделась с нею только один раз, и то взяла с собою принцессу Елизавету, чтобы иметь в ней поддержку, если бы та заговорила о политических и других делах, которые бы не способствовали взаимному удовольствию свидания».
Итак, Евдокия Федоровна, хотя и пользовалась внешним почетом, пребывала в фактической изоляции. В утешение внук мог облагодетельствовать ее материальными благами – в феврале 1728 года он назначил ей ежегодный пансион в 60 тысяч рублей, велев приготовить ей особое помещение при дворце с особым штатом, а также роскошную прислугу: пять карет с пятью цугами, 40 верховых лошадей, дворецкого, двух спальников, двух стремянных конюхов, а также кухмистера и поваров, «сколько пристойно». Он же пожаловал бабке два села, ранее принадлежавших Меншикову: Рождественское и Ивановское с двумя тысячами дворов.[109]
Видимо, Евдокия Федоровна смирилась с ролью сторонней наблюдательницы происходившего. В феврале 1728 года Мардефельд извещал прусский двор: «Бабушка заявила, что будет вести частную жизнь».[110] Она скончалась в 1731 году, пережив и внучку, и внука.
Обе эти смерти произвели на нее очень тягостное впечатление. Узнав о тяжелой болезни великой княжны Натальи Алексеевны, она покинула свои покои, что делала нечасто, и навестила ее. Царица «нашла ее настолько плохой, – писал Маньян, – что сочла нужным, нимало не медля, совершить над ней предсмертные церковные обряды».
После же смерти царя Петра Алексеевича, когда царица подошла к гробу с его телом, она и вовсе лишилась чувств.
Глава седьмая
Охотник на троне
Неуемная страсть Петра II к охоте и разгулам во многом объяснялась влиянием, которое оказывал на него князь Иван Алексеевич Долгорукий.
Иван Долгорукий принадлежал к тому кругу посредственных личностей, которые остались бы незамеченными историками, если бы волею случая не оказались бы в фаворе у царственных особ. Он не блистал ни талантами, ни образованностью, ни высокой нравственностью, ни чувством ответственности за свои поступки.
в 1708 году, то есть был старше Петра II на семь лет. Воспитывался он не в семье отца, Алексея Григорьевича Долгорукого, но дедом, известным дипломатом петровского времени, послом России в Долгоруким, а затем сменившим его на этом посту князем Сергеем Григорьевичем Долгоруким. В Варшаве князь Иван жил до 1723 года. К пятнадцати годам он успел приглядеться к той легкомысленной жизни, которой жил двор польского двора Августа II, к широко распространенным там любовным интригам вельмож и придворных дам, к беззаботному времяпрепровождению, состоявшему из сплошных светских удовольствий. Эта жизнь пришлась ему по душе. Хотя его воспитателем был известный камералист и прожектер Генрих Фик, услугами которого широко пользовался Петр Великий при проведении административных реформ, он не сумел привить своему воспитаннику добродетелей. Иван с легкостью воспринял распущенность польского двора, принимал участие в разгульных похождениях, но оказался глух к восприятию рационалистических идей наставника.
Прибыв в Петербург, князь Иван при восшествии на престол Екатерины был определен гоф‑юнкером при великом князе Петре Алексеевиче. У легкомысленного князя хватило ума усвоить элементарную мысль, что занимаемая им должность при будущем наследнике престола открывает перспективы для блестящей карьеры. Но для этого надобно было, чтобы наследник обратил на него внимание. Князь , автор знаменитого памфлета «О повреждении нравов в России», запечатлел поступок Ивана, определивший его дальнейшую судьбу: «В единый день, нашед его (великого князя. – Н. П.) единого, Иван Долгорукий пал пред ним на колени, изъяснил всю привязанность, какую весь род его к деду его, Петру Великому, имеет и к его крови, изъяснил ему, что он по крови, по рождению и по полу почитает его наследником Российского престола, прося, да утвердится в его усердии и преданности к нему».[111]
И сами эти слова, и театральная манера их произнесения произвели на отрока неизгладимое впечатление и врезались ему в память на всю его короткую жизнь. Великому князю, рано оставшемуся сиротой, вообще редко доводилось слышать ласковые слова и чувствовать чью‑то заботу о себе. Он поверил в искренность чувств князя Ивана и привязался к старшему по возрасту и имевшему какой‑то жизненный опыт и светское обхождение гоф‑юнкеру. Великому князю импонировали и бесшабашность Ивана, и его веселый и беззаботный нрав, и изобретательность в развлечениях. Очень скоро между ними установились приятельские отношения.
Меншиков, зорко следивший за событиями при дворе великого князя, обнаружил тлетворное влияние Ивана Долгорукого и уговорил Екатерину принять радикальные меры к отлучению гоф‑юнкера от двора. Ивана отправили продолжать службу в отдаленный армейский полк.
После кончины Екатерины I и воцарения Петра II князь Иван Алексеевич снова появляется при дворе. После же падения Меншикова он становится неофициальным наставником императора, насаждая при дворе нравы, которые ему довелось наблюдать в Варшаве. Иван Долгорукий был возведен в высший придворный чин обер‑камергера, пожалован орденом Андрея Первозванного и чином капитана, а затем майора Преображенского полка.
Император находился в том самом возрасте, когда его голова должна была насыщаться знаниями, когда он должен был постепенно приобщаться к делам управления государством, проникаться заботами о жизни подданных. Но все эти понятия были чужды князю Ивану. Все современники, знавшие его, оставили о нем неблагоприятные отзывы и подчеркивали его дурное влияние на императора.
По словам Маньяна, «умственные способности этого временщика, говорят, посредственные и недостаточно живые, так что он мало способен сам по себе внушать царю великие мысли». Маньян объяснял это тем, что князь «не имеет ни достаточной опытности в делах, ни дарований».[112] Ограниченные способности фаворита отметил и саксонский дипломат Лефорт. «Фаворит не стоит на своих ногах, – доносил он в декабре 1729 года, – умом и суждениями его руководит Остерман».[113]
По словам Лефорта, царю внушалась мысль, «что знатные вельможи не нуждаются ни в образовании, ни в надзоре, ни в людях, которые бы могли его останавливать, но видно, что он предается страстям». Не подлежит сомнению, что подобные мысли мог внушить царю только Иван Долгорукий. Лефорт с полным на то основанием называл князя Ивана «молодым дуралеем». Но этот «дуралей» с многочисленными пороками стал кумиром для императора; последний привязался к нему настолько, что, по словам К. Рондо, царь с ним «проводит дни и ночи. Он (Долгорукий. – Н. П.) единственный неизменный участник всех очень частых разгульных похождений императора».[114]
Прусский посол Мардефельд 8 апреля 1728 года доносил: Иван Долгорукий как бы «обворожил молодого императора. И так как он способствовал всем его страстям и неразлучен с ним, то лишь один Господь Бог может уразумить молодого государя».[115] Испанский посол де Лириа, кстати, единственный из дипломатов, друживший с Иваном и ценивший его за получение от него интересовавшей его информации о планах правительства, тоже подтвердил оценку своих коллег: «Расположение царя к князю Ивану таково, что царь не может жить без него; когда на днях его ушибла лошадь, и он должен был слечь в постель, его царское величество спал в его комнате». Но даже де Лириа должен был признать: «Поведение князя Долгорукого, фаворита царя (меня уверяют), с некоторого времени так дурно, что я опасаюсь, что он мало‑помалу потеряет благоволение его величества, которому он уже не служит с таким усердием, как прежде».[116]
Главная забота князя Ивана, как он ее понимал, состояла в доставлении императору удовольствий всякого рода. На дела внутренней и внешней политики фаворит не оказывал существенного влияния. Правда, зачастую он не скупился на щедрые обещания дипломатам. Но иногда он давал обещания, отнюдь не намереваясь их выполнять; иногда же их исполнению ставил преграду вице‑канцлер Остерман.
Так, например, Иван Долгорукий много раз с готовностью откликался на просьбу испанского посла де Лириа, которого поддерживали и другие дипломаты, относительно ускорения переезда двора из Москвы в Петербург. Фаворит обещал убедить царя в необходимости переезда, но не имел намерения выполнять обещание, поскольку переезд грозил утратой его собственного влияния на императора: ведь оно основывалось главным образом на поддерживаемой им страсти царя к охоте, а Подмосковье с ее богатыми охотничьими угодьями предоставляло для этого неизмеримо больше условий, чем окрестности Петербурга.
Именно Долгорукий пристрастил юного царя к ночным похождениям, разгулу и разврату. Лефорт в ноябре 1727 года доносил: «С некоторого времени он (Петр. – Н. П.) взял привычку ночь превращать в день: он целую ночь рыскает со своим камергером Долгоруким и ложится только в семь часов утра». Это же донесение Лефорт дополнил любопытной информацией: воспитатель царя Остерман проводил с царем душеспасительные разговоры и довел его до слез раскаяния. Однако выслушав внушение, царь «в этот вечер снова отправляется в санях таскаться по грязи… в продолжении двух дней он продолжал беспутствовать; говорят, он начинает пить».
Под влиянием фаворита царь уже с двенадцатилетнего возраста приобщился к любовным утехам с женщинами. В депеше от 01.01.01 года Лефорт доносил: «Мне известна одна комната, смежная с бильярдом, где помощник главного воспитателя доставляет ему разные приятные свидания». В этой же депеше Лефорт писал: «Долгорукий не только поддерживает дурные наклонности царя, но и сам служит покорным оружием при исполнении поступков, недостойных монарха». В январе 1728 года де Лириа доносил, что хотя императору не исполнилось 13 лет, но он «уже дает знать, что может быть другом женского пола, и даже в высочайшей степени он уже имел свои любовные похождения».[117]
Развратное поведение самого фаворита создавало ему репутацию насильника и соблазнителя слабого пола. Князь Щербатов запечатлел рассказы современников об Иване Долгоруком в своем знаменитом памфлете: « Долгоруков был молод, любил распутную жизнь и всеми страстьями, к которым подвержены молодые люди, не имеющие причины обуздывать их, был обладателем. Пьянство, роскошь, любодеяние и насилие прежде бывшего поляка заступили». Щербатов привел один из эпизодов безнравственного поведения Ивана: он взял «на блудодеяния» супругу князя , жил с нею «без всякой закрытости», истязал супруга и даже однажды намеревался выбросить его в окно, и исполнил бы свое желание, если бы за рогоносца не заступился Сергей Лопухин, родственник первой супруги Петра Великого. «Но любострастие его… – продолжал Щербатов, – многими не удовольствовалось, согласие женщины на любодеяние уже часть его удовольствия отнимало, и он иногда приезжающих женщин… затаскивал к себе и насиловал».[118]
Этот эпизод не был выдуман Щербатовым. Из депеши Маньяна, отправленной 1 сентября 1729 года, явствует, что любовная интрига фаворита с княгиней Трубецкой, дочерью канцлера Головкина, женщиной очень красивой, но распутной, действительно имела место. Канцлер и князь пытались воспрепятствовать интриге, но временщик стал интриговать против них и хлопотать о ссылке одного в Сибирь, а другого в Персию. Они обратились с жалобой к отцу фаворита, но князь Алексей Григорьевич «дал понять, что они могут подвергнуться царскому гневу».
Это не единственное любовное похождение Ивана Долгорукого, получившее огласку. Еще раньше, в январе 1729 года, Иван домогался близости от молодой супруги Нарышкина, отличавшейся красотой, но, по словам того же Маньяна, получил отпор.[119]
Уроки дебошира, развратника и забулдыги пали на благодатную почву. Царь их быстро усвоил и следовал примеру наставника. Двор в это время находился в Москве, население которой еще не было знакомо с нормами поведения, распространенными на Западе. В старой столице придерживались старомосковских порядков. Здесь осуждение вызывала не только разгульная и развратная жизнь молодого монарха, но и вообще все его поступки, противоречившие традиционным представлениям о чинном и благостном поведении царя. Де Лириа доносил в Мадрид в феврале 1729 года: «…в Москве все ропщут на образ жизни царя, виня в этом окружающих его. Любящие отечество приходят в отчаяние, что государь каждое утро, едва одевшись, садится в сани и отправляется в подмосковную с князем Алексеем Долгоруким, отцом фаворита, и с дежурным камергером и остается там целый день, забавляется как ребенок и не занимается ничем, что нужно знать великому государю».[120]
Чем старше становился император, тем он больше привязывался к князю Ивану и тем сильнее поддавался его дурному влиянию. И тем безобразнее становилось поведение фаворита. Об этом в феврале 1729 года доносил Лефорт: «Достойно удивления, что молодость царя проходит в пустяках; каждый день он участвует в Измайлове в детских играх: уже он не заботится быть человеком положительным, как будто ему и не нужно царствовать». В августе он же нелестно отозвался о фаворите: «Поведение фаворита каждый день делается беспорядочнее». К. Рондо в декабре того же года сообщал своему правительству: «Молодой князь пользуется большей милостью царя, чем когда‑либо».[121]
Под влиянием отца и сына Долгоруких царь пристрастился к еще одной забаве – охоте. Ей он стал отдаваться даже с большей страстью, чем прежним своим развлечениям. Коротко, но выразительно написал об этой страсти царя – совсем не схожей с интересами его деда, – испанский посол де Лириа в январе 1728 года: «Царь не терпит ни моря, ни кораблей и страстно любит псовую охоту».
Первые сведения об интересе Петра к охоте относятся к лету 1727 года, когда советник курфюрста Саксонского и польского короля Лефорт доносил: «Кажется, что страсть царя к охоте увеличивается все более. Выдумывают разные средства, чтобы отвлечь его от этого, но страсть зашла так далеко, что он не в состоянии заниматься чем‑либо другим». В депеше от 12 ноября Лефорт описал один из эпизодов этой страсти: «Сегодня по полудни царю захотелось верхом поохотиться за волком, посаженным в саду. Волк не умел отличать любимой собаки царя, схватил ее за уши и так потряс, что царь хотел спрыгнуть с лошади и спасти свою собаку, но его удержали и тот час дали об этом знать Остерману, который и прибежал».
Этот эпизод, надо полагать, попал на страницы донесения Лефорта случайно. Во всяком случае, интерес саксонского дипломата к царской охоте не идет ни в какое сравнение с обстоятельностью, с которой регистрировал выезды царя на охоту испанский посол де Лириа. Отчасти это объясняется тем, что ему удалось установить доверительные отношения с фаворитом императора Иваном Долгоруким, от которого он и получал самые достоверные сведения о жизни двора. Кроме того, де Лириа вообще пользовался благосклонностью Петра II, которую заслужил тем, что во время коронационных торжеств устроил самую богатую иллюминацию дома, где проживал. Испанский посол не поскупился и на расходы на роскошный ужин, который также вызвал признательность царя. (Всего на иллюминацию и ужин посол издержал колоссальную по тем временам сумму – 6979 рублей 28 копеек.[122]) Де Лириа знал, какими услугами и подарками можно завоевать расположение юного императора. Он подарил царю двух борзых собак, которых нарочно выписал из Англии. «Его величество был так доволен, как будто я подарил ему величайшую драгоценность», – писал посол в своих записках. На новый, 1728 год он поднес императору еще один подарок – хорошее ружье, которое, как отмечал герцог, царю «очень понравилось», настолько, что «когда я приехал во дворец с поздравлением, то он приказал мне остаться обедать с ним: милость, которую он не оказывал ни одному иностранному послу». Особую радость императору доставил и подарок испанского короля, приславшего 20 лошадей.
Расположение двора к де Лириа вызывало зависть у французского дипломата Маньяна, доносившего в марте 1728 года: «Герцогу Лириа были здесь оказаны заметные отличия, он единственный из иностранных министров был приглашен на танцы двумя принцессами: сестрой и теткой». И далее: «Герцог Лириа тем более чувствителен к этой милости и к удовольствию, которое выражал царь, ужиная у него».[123]
При составлении перечня охотничьих вылазок Петра II за основу взяты сведения, заимствованные из депеш испанского посла. Они дополнены донесениями других дипломатов. Современному читателю может показаться излишним столь пристальное внимание к охотничьим забавам царя. Но эта сторона его деятельности представляет определенный интерес. В частности, знакомство с перечнем выездов царя на охоту позволяет читателю самому подумать над тем, оставалось ли у монарха время для того, чтобы овладевать знаниями и приобщаться к управлению государством. Ведь император еще 21 июня 1727 года, прибыв в Верховный тайный совет, обещал «исполнить должность доброго императора», то есть заботиться о благосостоянии подданных, упорядочении управления страной, развитии экономики, культуры, распространении просвещения, сохранении престижа России в международных делах, достигнутого в годы царствования его деда. Обо всем этом юный монарх тут же забыл и не вспоминал до самого конца дней своих. Более того, предавшись охоте, Петр перестал даже учиться.
Итак, де Лириа прибыл в Москву в конце 1727 года. Сведения о царской охоте он начал сообщать с весны 1728 года.
12 апреля 1728 года: «Погода теперь стоит теплая, нет ни снега, ни морозов. Этот государь каждый день ездит на охоту в окрестности города».
15 апреля (Маньян): «Царь заболел, думали, оспой, но это была простуда – следствие охоты в дурную погоду».
19 апреля: «Царь совершенно поправился от незначительной болезни, которую он имел прошлую неделю, и продолжает каждый день ездить на охоту».
26 апреля: «Царь все лето проведет в развлечении охотой, для каковой цели приготовлены различные дачи, в которых он будет жить попеременно».
10 мая: «Принцесса Елизавета сопровождает царя в его охоте».
21 июня: «Этот монарх еще не возвратился в город, но надеюсь, что возвратится на этих днях».
5 августа: «Чтобы ослабить в царе необузданную страсть, которую он имеет к охоте, и в то же время дать ему некоторое понятие о том, что такое войско, думают устроить маневры в окрестностях города, впрочем, этого еще не решили».
23 августа: «Завтра царь приедет с охоты в эту столицу».
11 сентября (К. Рондо): «Царь скоро уедет на охоту к Смоленску и пробудет там месяца два».
1 ноября: «Этот государь еще не возвратился с охоты и, говорят, не возвратится, пока погода не помешает этому развлечению».
15 ноября: «…сам монарх ни о чем больше не думает, как только об охоте».
29 ноября: «Этот монарх нимало не бережет своего здоровья: в своем нежном возрасте он постоянно подвергает себя суровостям холода, не воображая даже, что он может же наконец от этого заболеть».
Зима 1728/29 года была необыкновенно холодной. В депеше от 17 января де Лириа извещал: «Только и видишь по улицам, что обмороженные носы и щеки». Вероятно, по этой причине Петр не выезжал на охоту. Во всяком случае сведений об этом нет в депешах за декабрь 1728‑го и январь 1729 года.
7 февраля 1729 года: «Идут приготовления к скорому отъезду царя, который, уверяют, пробудет вне столицы месяца три».
14 февраля: «…царь отправился за 50 миль для охоты на три или четыре месяца».
4 марта (Лефорт): «Царь отправился на охоту в одно из имений , расположенного в 70 верстах».
28 марта: «Царь здоров, но ведет беспокойную жизнь на охоте, на которую выезжает каждый день, не обращая внимания на погоду, которая еще довольно сурова».
18 апреля: «Вчера царь слег в постель по причине лихорадки, а ныне он чувствует себя лучше, и думают, что на следующей неделе обычным образом он выедет на охоту».
28 апреля (из депеши английского консула Уорда): «Завтра царь отправится на охоту в Ростов, Ярославль, Вологду».
9 мая: «6‑го числа текущего месяца его царское величество отправился на охоту в окрестности и не возвратится в город в продолжении трех недель».
10 мая (Маньян): «Предполагают, что царь уедет на медвежью охоту верст за 60–80 от столицы».
30 мая: «Шесть дней тому назад царь уехал на охоту».
6 июня: «Ждали, что царь вернется в столицу к Троице, но он не приехал, несмотря на ужасные дожди и холод».
20 июня: «Царя ждут завтра, но я не мог узнать, почему он возвращается так скоро, как никто не ожидал».
27 июня: «Царь возвратился в город 23‑го числа не по иной причине, как потому что довольно поднявшиеся хлеба не дозволяют больше охотиться».
18 июля: «Царь вчера уехал на охоту за две мили от города и, говорят, скоро воротится».
1 августа: «Здешний государь все развлекается охотой».
8 августа: «Царь все еще наслаждается охотой и, говорят, что в конце месяца он поедет для этого за четыреста верст от этого города». (Правда, посол не может считать эти сведения достоверными.)
8 сентября (К. Рондо): Царь «7 сентября выехал в Хотино, в 80‑ти милях от Москвы по украинской дороге». Намерен охотиться до 12 октября.
17 сентября (Рондо): «Его величество до того увлекается охотой, что находится теперь в 135 милях от Москвы и не приехал вчера сюда ко дню своего рождения».
17 октября (Лефорт): «Царь находится в 180 верстах от Москвы на охоте на куропаток».
7 ноября: «Ждут возвращения царя на следующей неделе, к чему его побудит начавшееся дурное время: вот уже четвертый день идет снег, хотя и не много».
21 ноября: «Вчера царь воротился с охоты».
29 декабря (Рондо): «Его императорское величество, пользуясь прекрасным здоровьем, ежедневно развлекается охотой».
2 января 1730 года: «Царское величество утром этого дня уехал на медведей и возвратится в город только на следующий день».
16 января: «Здешний государь здоров и три дня тому назад отправился за 15 миль от города на охоту, с которой возвратился нынешнюю ночь».[124]
Это был последний в жизни царя выезд на охоту, во время которого он заболел оспой. От нее Петр и скончался.
Из сведений, извлеченных из донесений иностранных дипломатов, невозможно вычислить, какое количество дней император провел на охоте. Во‑первых, нет гарантий, что дипломаты полностью запечатлели в своих депешах охотничьи выезды Петра. Во‑вторых, в их депешах нет точных данных, когда царь выехал на охоту и когда с нее возвратился. Однако в распоряжении историков имеются данные за 1728–1729 годы, заимствованные из бумаг своего деда. По его сведениям, с февраля 1728‑го по ноябрь 1729 года, то есть за 21 месяц, Петр II провел на охоте минимум 243 дня – то есть восемь месяцев. «Минимум», потому что в список не были включены однодневные выезды и выезды кратковременные, продолжавшиеся два‑три дня. Если же учесть и их, то можно с уверенностью заявить, что не менее половины своего царствования император провел на охоте. К этому следует добавить дни подготовки к выезду на охоту, заботу о псарне и птицах. Имеются сведения и о добытых трофеях: по словам саксонского дипломата Лефорта, было затравлено четыре тысячи зайцев, 50 лисиц, пять рысей, три медведя и множество дичи.
Не всегда охота проходила гладко. Не обходилось без неприятных последствий: иногда после охоты царь простужался, иногда охота была сопряжена со смертельной опасностью, в частности во время охоты на медведей. Однажды поднятый из берлоги разъяренный зверь едва не задрал царственного охотника. 22 ноября 1729 года Лефорт доносил: «Во время охоты царь два раза подвергался опасности, угрожавшей жизни; однажды огромный медведь так близко подошел к нему, что не случись бы тут охотника, выстрелившего по нему, он бы бросился на царя».[125]
О страсти царя к охоте свидетельствуют не только иностранные наблюдатели, но и сам император. В 1729 году он подписал «Роспись охоты царской». В отличие от своего прадеда царя Алексея Михайловича, понимавшего толк в охоте и лично составившего наставление об обретении ловчих птиц и уходе за ними, Петр не был автором «Росписи». Этот труд, составленный конечно же не им самим, а канцелярскими служителями, представляет сметы расходов на содержание людей, собак и птиц, причастных к охоте. Если прадед Петра II руководствовался пословицей: «Время делу, потехе час», и охота в бюджете его времени занимала малую толику, то у правнука охота превратилась едва ли не в единственное занятие, поглощавшее львиную долю времени.
Забаву императора обслуживал значительный штат людей во главе с егермейстером в ранге полковничьего чина Михайлом Селивановым, получавшим годовое жалованье в размере 395 рублей 55 копеек. В его подчинении находились, если так можно выразиться, две команды, одна из которых занималась охотой на зверей, другая – на птиц. В составе первой команды числились самые высокооплачиваемые специалисты: пять русских егерей, одному из которых платили ПО рублей в год, а остальным четырем – по 90 рублей. Годовое жалованье двум курляндским егерям составляло по 120 рублей каждому. Двум валторнистам платили по 90 рублей каждому, а доезжачему – 80 рублей.
Расходы на содержание остального штата состояли из денежного и натурального жалованья. Ответственному за содержание псарни Андрею Рыкулову платили 12 рублей, 10 четвертей муки, четверть крупы, шесть пудов мяса и пуд соли. Жалованье 31 охотника равнялось 10–12 рублям, натуральная его часть была такой же, как у заведовавшего псарней, за исключением мяса. Всем им положено было выдавать по два мундира на год: один парадный из зеленого сукна, другой для полевой охоты. Семи наварщикам платили по 6 рублей, натуральная часть жалованья была такой же, как и у охотников, но в их экипировку входил только мундир из сермяжного сукна.
Среди персонала, входившего в команду, занимавшуюся птичьей охотой, самым высокооплачиваемым был орловщик. Ему было определено жалованье в 15 рублей, 15 четвертей муки, четверть крупы, шесть пудов мяса и пуд соли. Остальные 45 человек, занятых птичьей охотой, были разделены на три отряда по 15 человек в каждом – кречетников, сокольников и ястребников. Размер денежного и хлебного жалованья и экипировка были такими же, как у охотников.
Автор специального исследования о царской охоте считал, что чины птичьей охоты Семеновского потешного двора «не входили в состав той царской охоты, среди которой юный царь проводил почти все дни своего пребывания в Москве, охоты, проживавшей в селе Измайловское. Семеновские охотники, кажется, никогда не потешали этого императора, а занимались лишь выноскою доставляемых на потешный двор ловчих птиц да сопровождением последних в чужие края в подарки иностранным владетелям».[126]
Итого при охоте находилось 113 человек, им платили жалованья деньгами 2545 рублей 55 копеек, а также муки 998 четвертей, крупы 99 четвертей, мяса 590 пудов, соли 107 пудов.[127]
Птиц, собак, лошадей, а также верблюдов надо было кормить. Роспись не сообщает сведений о расходах на приобретение продуктов и фуража (их скорее всего поставляло дворцовое хозяйство), но ограничивается сообщением количества мяса, муки, соли и прочего. Так, птицам надлежало выдавать по пуду говяжьего мяса в день, а собакам – по два пуда. Кроме того, борзым и гончим собакам положено выдавать две тысячи четвертей овсяной муки, 72 четверти шкварок (остатки из вытопленного сала) и 40 пудов соли. Конюшня охотничьего хозяйства насчитывала 224 лошади, за семь месяцев на их корм предполагалось издержать 1588 четвертей овса ипудов сена.
Выезд на охоту, или, как тогда говорили, в «поход», представлял зрелище, привлекавшее внимание москвичей. В нем участвовало девять верблюдов, каждый из которых был навьючен двумя четвериками зерна на месяц; соли каждому верблюду полагалось по полпуда на год, сена – по 2 пуда 20 фунтов.
В походе участвовало восемь крытых фурманов, нагруженных 12 солдатскими палатками для охотников, кречетников, сокольников и ястребников, а также два намета, предназначавшихся для собак и птиц. В зимние месяцы охотничий кортеж состоял из 52 саней, трех ненагруженных телег и др.[128]
Но горе было населению округи, если там в летние месяцы появлялся император в сопровождении охотничьей свиты, лошадей и своры собак. В сентябре 1729 года царь, например, выехал на охоту с 620 собаками. Можно представить себе, насколько безжалостно вытаптывались посевы!
Саксонский посланник Лефорт отметил и охлаждение императора к охоте в ноябре 1729 года. Чем это было вызвано, неизвестно: быть может, на пятнадцатом году жизни Петр вспомнил о том, что кроме охоты императору пристойно заниматься и более важными делами; быть может, он попросту пресытился охотой и кочевой жизнью настолько, что она ему опостылела.
В депеше, отправленной 21 ноября, Лефорт сообщил о любопытном эпизоде, произошедшем в Туле: «Дней шесть тому назад, когда царь сидел за столом, а льстецы хвалили его охотнические подвиги, между прочим истребление 4000 зайцев, он громко отвечал: “Это похвально, но я захватил еще лучшую добычу, ибо привожу четырех двуногих собак". С этими словами он вышел из‑за стола». Присутствовавшие были поражены этой загадочной фразой, но разгадать ее не смогли. Кого император подразумевал под «двуногими собаками», так и осталось тайной.
В той же депеше Лефорт сообщал даже об «отвращении», которое Петр II начал испытывать к охоте. «Это отвращение, – писал саксонский посланник, – дошло до такой степени, что третьего дня при въезде сюда он раздал всем желающим большую часть своих собак, посылая охоту ко всем чертям и употребляя бранные слова, относящиеся к подстрекателям».[129]
Факт раздачи собак подтверждает и вполне объективный источник – ведомость, кому и сколько их было роздано. Согласно этой росписи, больше всех получил отец фаворита Алексей Григорьевич Долгорукий: 50 гончих русских, восемь французских. За ним следовали Василий Волынский, которому было подарено 16 гончих, и князь – он получил 12 гончих. Остальные одиннадцать получателей довольствовались от одной до шести‑семи собак. Всего было роздано 124 собаки; осталось же: борзых три, гончих 12, французских гончих 42, так называемых «кровавых» четыре и такс девять. Всего получается 70 собак.[130]
(Правда, численность розданных и оставленных собак вызывает сомнение. Дело в том, что 16 октября 1729 года тот же Лефорт сообщал, что свора императора во время охоты в районе Тулы состояла из 200 гончих собак и 420 борзых, большинство из которых было роздано желающим. Установить, какие сведения нужно считать более достоверными, не удалось.)
Но и после раздачи собак увлечение охотой у императора не прошло. В декабре император развлекался охотой ежедневно, а в январе 1730 года выезжал на охоту дважды: один раз уехал на сутки охотиться на медведей в окрестностях Москвы, а в другой раз – на три дня за 15 миль от старой столицы. Выходит, страсть к охоте Петр Алексеевич так и не преодолел. Что ж, недаром говорят: охота пуще неволи.
* * *
Составить точное представление о личности Петра II затруднительно, ибо неведомо, какие пороки или добродетели взяли бы верх, достигни он взрослого возраста, – деспотичность или добродетельность, милосердие или жестокость, праздность или трудолюбие, инертность или любознательность и тяга к знаниям. Напомним, что его дед, Петр Великий, в детстве вообще не получил никакого образования; его воспитателем была улица, однако став взрослым, он вошел в историю как крупнейший государственный деятель России и достиг благодаря тяге к знаниям громадных успехов в кораблестроении, артиллерийском деле, навигации, законотворчестве и др. Петр II предстает перед нами не зрелым человеком со своими независимыми убеждениями, но подростком, от которого бесполезно ожидать самостоятельных воззрений и тем более поступков, не навязанных извне. В соперничестве за влияние на царя победу одержали Долгорукие.
Три фактора оказывали решающее влияние на характер Петра II. Причем два из них действовали в диаметрально противоположных направлениях. Меншиков, сестра императора великая княжна Наталья Алексеевна, а отчасти и царица‑бабка в той или иной степени пытались привить Петру свойства, соответствовавшие его сану: образованность, рассудительность, солидность в поведении, чувство долга перед подданными. Совсем в ином направлении действовали Долгорукие, которые заслуживают самого сурового осуждения за то, что прививали отроку не добродетели, а пороки.
Особое место в формировании личности императора занимает . С одной стороны, он пытался воспитать Петра, а с другой – способствовал становлению и развитию как раз тех свойств его характера, с которыми со временем ему же довелось безуспешно бороться.
Несомненно, именно Остерман составил указ, подписанный Петром II 6 сентября 1727 года, в котором объявлялось о намерении царя присутствовать на заседаниях Верховного тайного совета. В соответствии с ним надлежало считать действительными только те указы, которые были лично подписаны царем. Это заявление означало, что отрок освобождает себя от опеки Верховного тайного совета и тем самым становится полноправным, самодержавным императором. Эта акция явилась важной вехой в формировании характера Петра: она укрепила веру ребенка в свою вседозволенность, в свое право повелевать и требовать неукоснительного исполнения повелений всеми подданными.
Но не прошло и месяца, как объявленное обязательство подписывать указы наскучило Петру. 3 октября он отменил его: «Хотя велено исполнять указы, подписанные нашей рукою, теперь дозволяется выполнять подписанные тайным советником Василием Степановым».[131]
Джинна выпустили из бутылки. В сознании царя окончательно укрепилась мысль, что никто ему не смеет перечить, что его желания должны немедленно исполняться, что он вправе игнорировать советы старших.
В сложившейся ситуации попустительство Долгоруких, готовых не только удовлетворять страсть императора к охоте, но и разжигать ее, оказалось более привлекательным, чем скучное овладение знаниями.
Слабые попытки вернуть царя к учебе не могли иметь успеха. Наставник не готов был ради этого рисковать собственной карьерой, а Петр, вкусив прелести самодержца, отвергал всякие поползновения на свои прерогативы.
Испытание властью способен выдержать далеко не всякий взрослый человек, а тем более подросток, чьи прихоти немедленно и с подобострастием исполнялись. А ведь в том возрасте, в котором находился Петр, такая вседозволенность неизбежно способствовала развитию дурных наклонностей: деспотизма, жестокости, эгоизма и т. д. Мысль о безграничной власти рано внедрилась в его сознание и, как и следовало ожидать, не пошла ему на пользу. Петр не знал и не мог знать, как распорядиться ею. Всевластие и вседозволенность реализовывались в капризах и прихотях, в нежелании прислушиваться к советам старших.
Было бы опрометчиво и легкомысленно высказывать категорические суждения о том, каким стал бы император, если бы он не скончался в 1730 году от случайной болезни. И все же скудные свидетельства современников склоняют к мысли о том, что Петр II готов был подражать не деду, а отцу, а отчасти и своей предшественнице на троне, супруге Петра , использовавшей трон лишь для удовлетворения личных удовольствий. Так, из нескольких высказываний Петра II следует, что он не любил Петербург, равно как не любил моря, и обещал «не гулять по морю так, без всякой цели, наподобие царя, его деда». Не беремся судить, отражают ли эти высказывания собственное мнение юного царя или внушены ему Долгорукими.
В июне 1727 года австрийский посол граф Рабутин с сожалением отмечал: «Иногда юный монарх намекает на то, что он властелин». Показателен эпизод, произошедший летом того же года, когда в Петербург прибыл фельдмаршал князь . Фельдмаршал пожелал побывать у государя, однако, как сообщает Лефорт, император, питавший неприязнь к Голицыну, дабы не встречаться с ним, удалился в сад и велел караульным никого туда не пускать. Голицын удалился ни с чем, а когда на следующий день он сел рядом с царем за обеденным столом, то Петр заявил, что присутствие старого фельдмаршала ему неприятно. В другой раз юный монарх проявил бестактность к своему наставнику. Во время бала Остерман сделал императору какое‑то замечание, но тот отреагировал крайне грубо.
Почти сразу же после того, как Петр был провозглашен императором, он уже вполне сознавал, что является самым важным лицом в государстве. В донесении от 01.01.01 года Маньян отметил первый эпизод такого рода: во время похорон Екатерины Петр «припомнил, что герцог Голштинский занял место впереди него при церемонии погребения его предка (Петра I. – Н. П.). И этот молодой монарх пожелал по своем прибытии в церковь удалить великую княжну, сестру свою, из того ряда, в котором она находилась позади двух принцесс, и поставить рядом с собою». Тот же Маньян в июле 1727 года писал о «непреклонности, обнаруживаемой молодым монархом в проявлении своей воли»; эта непреклонность обещала в будущем породить в нем «сопротивление воле князя», то есть его тогдашнего опекуна Меншикова.[132] Как уже знает читатель, эти опасения не были напрасными.
Прусский посол Мардефельд в июне 1727 года также доносил об опасениях Меншикова на этот счет. Светлейший жаловался на то, что монарх «не принимает никаких советов и действует по своей собственной воле и своего доверенного друга Долгорукого». В донесении от 01.01.01 года австрийский посол Рабутин писал: «Развлечения берут верх; часы учения не определены точно, время проходит без пользы, и государь все более и более привыкает к своенравию». В этот же день отправил донесение Мардефельд: «Между тем, монарх повелевает и делает, что хочет, всегда занятый беготнею, враг возражений, царь утомил свой двор».
Чем дальше, тем больше Петр проявлял самостоятельность. Похоже, не было дипломата в Петербурге и Москве, который бы не извещал об этом свой двор. Секретарь австрийского посольства Гогенгольц 1 апреля 1728 года доносил Карлу VI: «Прежде можно было противодействовать всему этому, теперь же нельзя и думать об этом, потому что государь знает свою неограниченную власть и не желает исправляться. Он действует исключительно по своему усмотрению, следуя лишь советам своих фаворитов». Это наблюдение подтвердил граф Вратислав, сменивший скончавшегося Рабутина: «Государь хорошо знает, что располагает полною властью и свободою, и не пропускает случая воспользоваться этим по своему усмотрению». Вратислав отметил в 1729 году еще две важные черты характера Петра II – умение скрывать свои мысли и притворяться: «Искусство притворяться составляет преобладающую черту характера императора. Его настоящих мыслей никто не знает». Близкие к этим черты натуры императора еще раньше, в 1728 году, отметил английский дипломат К. Рондо: «Крайнее непостоянство царя в своих симпатиях: сегодня хочет одного, завтра – совсем противного». В этом нет ничего удивительного. Скрытность отрока являлась ответной реакцией на давление извне, на различные, зачастую противоположные влияния, между которыми он вынужден был лавировать. С автором процитированного донесения можно поспорить лишь в том отношении, что частая смена настроения «крайне неудобна для министров, лишенных возможности держаться какой бы то ни было определенной системы». Смена настроений Петра если и вызывала неудобство для «министров», то не на государственном, а на бытовом уровне.
В донесениях иностранных дипломатов часто сообщается, что Петр «действует исключительно по своему усмотрению»; что он «делает, что хочет; что никто не смеет ни говорить ему ни о чем, ни советовать». Сфера интересов императора ограничивалась охотой и женщинами, и он оживлялся только тогда, когда заходила речь о породах собак, об охотничьих трофеях, о сноровке егерей или о любовных утехах. «Царь только и участвует в разговорах о собаках, лошадях, охоте; слушает всякий вздор, хочет жить в сельском уединении; о чем‑нибудь другом и знать не хочет», – доносил Лефорт 14 ноября 1839 года.[133]
Гадать о том, сумел бы Петр преодолеть эти страсти и стать добродетельным государем, бессмысленно, хотя некоторые признаки его исправления, правда слабые, все же имеются. Так, как мы помним, он велел раздать приближенным свою псарню – однако это не помешало ему по‑прежнему убивать время на охоте. В последние недели жизни царь, по свидетельству Братислава, увлекся музыкой, стал прилежно упражняться на виолончели и после нескольких уроков мог исполнять два менуэта. Но и страсть к музыке, если бы она даже стала устойчивой, не дает оснований усмотреть в ней задатки государственного деятеля.
Какие‑то акции государственного характера Петр II все же принимал. Но и их трудно занести ему в актив. Важнейшим следствием пребывания Петра II на престоле можно признать длительное пребывание двора в Москве. После коронации юный император не торопился возвращаться в Северную столицу. В связи с этим возникла опасность того, что Петербург лишится статуса столицы империи и придет в упадок. На перенесении столицы обратно в Москву настаивали вельможи, чьи имения были расположены в центре Европейской России. Они испытывали большие неудобства от того, что Петр Великий объявил Петербург столицей страны. В Москве были лучше климат, почва; новая же столица, как известно, была подвержена наводнениям.
Но сам Петр в этом вопросе отнюдь не руководствовался государственным интересом. Москва и окрестности привлекали его прежде всего обилием дичи всякого рода и возможностью удовлетворить свою страсть к охоте.
Еще об одном эпизоде, свидетельствующем хоть о каком‑то интересе императора к государственным делам, упомянул Маньян. Правда, эпизод этот носит частный характер: летом 1729 года царь устроил смотр для двух гвардейских полков. Солдаты выполняли команды так дурно, что Петр, «разгневавшись, удалился внезапно, не ожидая конца смотра».
Сказанное выше позволяет сделать несколько выводов. Важнейший из них следующий. Петр II вкусил силу власти гораздо раньше, чем у него появилась возможность понять, как следует распоряжаться этой властью. В этом, как это ни покажется парадоксальным, виноват прежде всего Остерман. Это он внушил Петру мысль свалить Меншикова, то есть совершить акцию, равнозначную дворцовому перевороту. Падение же Меншикова означало, что не осталось ни одного человека, способного хоть как‑то влиять на императора‑отрока. Еще больше укрепила у отрока мысль о вседозволенности коронация. Правда, вседозволенность эта не успела реализоваться в акциях государственного значения и ограничивалась поступками, относящимися к бытовой сфере жизни двора.
Ну а в дальнейшем вина за то, что ублажались любые капризы отрока, в том числе не свойственные его юному возрасту, целиком и полностью лежит на сыне и отце Долгоруких. Впрочем, они, по большому счету, лишь продолжили то, что начал Меншиков. Его затея с помолвкой императора, которому не исполнилось и двенадцати лет, должна была превратить малолетнего главу государства в фактическую марионетку в его руках. У Меншикова это не получилось. Не получилось, как мы увидим, и у Долгоруких.
Глава восьмая
Вторая несостоявшаяся женитьба
С падением Меншикова Петр II освободился от жесткой опеки светлейшего. Но обрести независимость от взрослых, самостоятельность в поступках и суждениях он, разумеется, не мог. Его воспитателем оставался , но и влияние Остермана на императора с каждым днем ослабевало в пользу фаворита Ивана Долгорукого, а затем его отца князя Алексея Григорьевича.
Как мы уже говорили, влияние Долгоруких совершенно не походило на влияние Меншикова. Самородку Меншикову алчность и беспредельное честолюбие не мешали быть государственным деятелем, вполне понимавшим необходимость дать наследнику трона должное воспитание и образование. У ограниченного князя Алексея, напротив, интерес к судьбе императора не простирался далее использования своего влияния для личной корысти. Влияние Долгоруких опиралось лишь на удовлетворение капризов своенравного отрока и поощрение его нездоровых наклонностей.
«Князь Алексей, – делился своим впечатлением с испанским двором де Лириа, – человек недальновидный, и его глупость простирается до того, что он завидует царской милости к сыну и желает его падения, чтобы в милость царя попал другой (его сын. – ». Ссоры отца с сыном, видимо, носили перманентный характер – за размолвкой наступало перемирие, сменявшееся новой вспышкой неприязни. Процитированный выше текст заимствован из депеши де Лириа, датированной 21 июня 1729 года. Французский посол Маньян отправил донесение в феврале следующего года и тоже отметил ссору между отцом и сыном Долгорукими: царский любимец «поссорился недавно с своим отцом». Яблоком раздора оказался Остерман. «, фаворит царя… есть враг Остермана, а отец его, князь Алексей, слепой друг барона и думает, что нет другого человека в мире такого умника, как Остерман». Между тем князь Иван находился в крайней вражде с Остерманом: обе стороны «поклялись не успокоиться до тех пор, пока один из них не будет уничтожен» – такие намерения, согласно донесению Лефорта, они высказывали еще в октябре 1727 года.
Хотя интеллектуальный потенциал Долгоруких резко отличался от потенциала Меншикова, они добивались одинаковой цели – выдать замуж одну из своих дочерей за императора. Но условия, которыми они располагали для достижения этой цели, существенно отличались. стоял как бы в стороне от матримониальных дел царствующей династии – они были определены «Тестаментом» Екатерины I, обязывавшей наследника престола жениться на одной из дочерей Меншикова. Следовательно, Меншиков всего лишь выполнял волю скончавшейся императрицы, объявленную 7 мая 1727 года.
стояла более сложная задача – ему самому надлежало уговорить императора жениться на одной из своих дочерей. Более того, Алексею Долгорукому надлежало добиваться одобрения этого брака со стороны вельмож, что оказалось непосильной задачей. Тем более что князь действовал прямолинейно и грубо, чем вызывал зависть и ненависть правящей элиты. 8 мая 1729 года Маньян доносил: «Начинают слышаться жалобы на высокомерных Долгоруких, которые удаляют всех, кто приглянулся царю».[134] Задача усложнялась еще и тем, что император взрослел, проявлял больше строптивости и самостоятельности; следовательно, требовалось больше усилий и времени, чтобы достичь желаемого результата.
При этом перед Долгорукими стояла еще одна непростая задача – погасить страсть будущего зятя к своей тетке. Эта страсть достигла апогея к 1729 году. Охота, выезды царя за пределы старой столицы должны были, по замыслу князя, лишить императора свиданий с цесаревной. На эту цель охотничьих экспедиций Петра II обратил внимание де Лириа: «Все негодуют на князя Алексея Долгорукого, отца фаворита, который под предлогом развлечь его царское величество и удалить его от случаев видеть принцессу Елизавету каждый день выдумывает для него новые и новые выезды».
В народе же носились слухи о том, что князь Алексей Долгорукий, обладавший необыкновенно многочисленной псарней, пытается «заразить» царя страстью к охоте и собакам: «Долгорукие и государя приучили к ним до того, что он сам мешает в корыте собакам».[135]
О том, как постепенно вызревало и реализовывалось у князя Алексея Григорьевича намерение женить царя на одной из своих дочерей, можно судить по донесениям иностранных дипломатов. Трудно сказать, подсказал ли Долгорукому кто‑либо эту мысль, или он самостоятельно двигался по дорожке, проторенной Меншиковым. Во всяком случае в 1727 году у него этого намерения еще как будто не было, или по крайней мере источники его не подтверждают. Лефорт, например, в октябре этого года ограничился лишь констатацией факта наличия у князя Алексея двух дочерей, но не обмолвился ни единым словом о намерении его использовать их в качестве невест: «У князя Алексея есть очень хорошенькие дочери, которые бы могли иметь свои виды на царя». Как увидим ниже, «виды на царя» возникли не у дочерей, а у их отца.
Первое прямое свидетельство на этот счет обнаруживается в депеше де Лириа, отправленной 29 ноября 1728 года: «Отец фаворита думает женить царя на своей дочери, а тщеславие фаворита (князя Ивана Долгорукого. – А. К.) доходит до того, что он задумывает жениться на принцессе Елизавете».[136] Похожими сведениями располагал еще один дипломат – саксонский резидент Лефорт, извещавший свой двор 2 декабря 1728 года о том, что фавор Долгоруких, «по моему мнению, кончится тем, что царь захочет когда‑либо осчастливить их своим родством, по крайней мере, отец любимца старается, чтобы выбор непременно пал на одну из его дочерей. В этом отношении отец и любимец не совсем согласны, как случается и во многих других случаях. Отцу хотелось, чтобы монарх предпочел младшую дочь, а сыну – старшую, чему сочувствуют все, к ней же и царь имеет более расположения».[137]
С конца 1729 года разговоры о женитьбе Петра на несколько месяцев затихли. В марте их возобновил французский дипломат Маньян, извещавший Версаль: «…жена, две дочери и сыновья князя Долгорукого, отца фаворита, последовали с царем на охоту, куда отправился его царское величество. Это многих заставило призадуматься. Мысль Долгорукого женить царя на одной из своих дочерей известна всем. Но теперь всем представляется, что надлежащим случаем он хочет воспользоваться для решительного сговора». Далее Маньян пророчествует о судьбе Долгоруких в случае осуществления замысла: «Если князь Долгорукий сделает эту глупость (второй том глупости Меншикова), он рискует ускорить гибель своего дома, против которого раздражены все здешние. Царь еще очень молод, и всего можно бояться от его благоволения к князьям Долгоруким, отцу и сыну. Если этот брак состоится, Россия возвратится к своему прежнему варварству».[138] Ожидаемый сговор, однако, не состоялся – возможно, из‑за сопротивления самого Петра. Князю потребовалось более полугода, чтобы уговорить императора совершить решающий шаг.
В июле 1729 года Лефорт извещал: «употребляет все усилия… выставить своих дочерей, на которых, однако же, царь до сих пор не обращает никакого внимания».
Иностранные дипломаты в марте – ноябре 1729 года были единодушны в оценке трагических последствий этого брака для самих Долгоруких в случае, если бы осуществился замысел князя Алексея Григорьевича. В их донесениях имеются многочисленные свидетельства равнодушия жениха к своей предполагаемой невесте. же всеми силами стремился изолировать Петра от стороннего влияния.
Напомним, что ограничить связи Петра с внешним миром пытался и Меншиков, поселивший нареченного зятя в своем дворце и отдавший его под надзор своей семьи. Алексей Долгорукий той же цели пытался достичь за счет страсти императора к охоте. Леса и поля Подмосковья казались ему самым удобным местом изоляции царя. Первый такой выезд Петра на охоту в сопровождении семьи Алексея Долгорукого зафиксировал Маньян в марте 1729 года. С этого времени они стали постоянными. Де Лириа сообщал в октябре: Долгорукий «таскает своих дочерей во все экскурсии с царем, и там царь по вечерам привык играть с ними в карты».[139] Но и в июле Петр, согласно депеше Лефорта, не обращал никакого внимания ни на одну из дочерей Долгорукого. «, – доносил Лефорт в октябре, – сделавшийся вторым Меншиковым, старается не допускать кого бы то ни было говорить с царем, тем менее заслужить его доверие; носятся слухи, что царь скоро женится на младшей дочери Долгорукого, она начинает ему нравиться, тем более что отец устраивает так, что он постоянно около нее».[140]
В депеше, отправленной неделю спустя, дипломат сообщал уже о полном равнодушии царя к ожидавшемуся браку. В то же время «все Долгорукие с ужасом и страхом ожидают этого брака в той уверенности, что настанет день, когда им всем придется поплатиться за эту безумную ставку. Одним словом, этот брак никому не нравится». Даже министру иностранных дел Франции была ясна опасность, которой могут подвергнуться Долгорукие: министр де Морвиль делился своими мыслями с послом: «Всегда можно будет удивляться тому, что пример князя Меншикова не сделал Долгоруковых более умеренными в своих планах и намерениях».
К середине октября, видимо, была достигнута договоренность о помолвке. Косвенным доказательством этого явилось сообщение Лефорта о том, что клан Долгоруких озабочен приобретением нарядов и драгоценностей к ним.
Опасения за судьбу Долгоруких разделял де Лириа, высказав их в более решительной форме: «Эти Долгорукие идут по стопам Меншикова и со временем будут иметь тот же конец. Их ненавидят все, они не хотят расположить к себе никого, и теперь они женят царя, можно сказать силою, злоупотребляя его нежным возрастом; но достигни его величество 15 или 16 лет, его верные министры разъяснят ему сущность дела: тогда он же не замедлит раскаяться в своей женитьбе, и Долгорукие погибли, а царица наверное кончит монастырем».[141]
Затруднительно сказать, что из себя представляла старшая из сестер Долгоруких Екатерина, на которой остановил свой выбор император. Затруднительно потому, что историки располагают противоположными отзывами относительно ее внешности и характера, высказанными разными лицами в разное время.
Первый по времени отзыв о дочерях , сделанный, правда, с чужих слов, принадлежит Маньяну. Он писал в октябре 1727 года: у князя есть «две дочери одних лет с здешним государем, как говорят, обладающих замечательной красотою, усиленною еще внутренними достоинствами». В этой же депеше имеется глухое упоминание о намерениях князя Алексея: «Благодаря заботам отца, они успели привлечь внимание царя, у которого изгладилось нечто вроде страсти, питаемой им к принцессе Елизавете».[142]
Оценка дочерей явно исходила из стана Долгоруких. В ней желаемое выдавалось за действительное. Мысль о страсти царя к дочерям князя , якобы погасившей его же страсть к цесаревне Елизавете, была пущена в обиход самим Долгоруким. Но это было ложью: император никогда не питал страсть к его дочерям. Напротив, как раз в это время изо дня в день нарастала его любовь к цесаревне.
Три других свидетельства о внешности невесты принадлежат очевидцам. Маньян в декабре 1728 года доносил: «Выбор (императора. – Н. П.) может пасть на одну из сестер фаворита, «из которых та и другая одинаково хороши, приблизительно одного возраста между 16 и 18 годами и достаточно красивы, чтобы понравиться молодому царю». В апреле 1729 года Лефорт отзывался о Екатерине без всяких похвал, как о личности, ничем не примечательной: «Она ни красива, ни любезна, и царь, кажется, к ней очень равнодушен». К. Рондо высказал мнение о Екатерине уже после того, как она была объявлена невестой царя: «Она очень хороша собою и одарена многими прекрасными качествами; уверяют, что она с особенным уважением относится к иностранцам».[143]
Кто из современников был ближе к истине, не столь важно, ибо независимо от того, имела избранница ординарную внешность или была красавицей, Петр относился к ней с полным равнодушием, а быть может, даже с некоторой долей ненависти. Это подтверждают те же иностранные наблюдатели. Лефорт сообщил о показательном эпизоде, случившемся скорее всего до объявления Екатерины Долгорукой невестой: «Однажды, когда царю в игре попал фант, а заранее было условлено, что тот, чей фант вынется, должен будет поцеловать одну из Долгоруких, царь, видя, что это выпало на его долю, встал, сел на лошадь и уехал и до сих пор не возвращается». В другой депеше Лефорт сообщал о бале, устроенном 5 декабря в покоях невесты. Здесь был сервирован смешанный стол. Петр с невестой открыли бал. О поведении жениха Лефорт пишет в следующих выражениях: «Если отношения жениха и невесты наедине не лучше, нежели при всех, признаюсь, их будущее счастье незавидно. На балу я не видел не только, что царь был любезно внимателен к своей невесте, даже и не говорил с нею… Я не замечал никакой разницы между отношением царя к своей невесте и княжной Меншиковой. Не знаю, правда ли, но, на мой взгляд, ни он, ни она не желают брака; княжна, говорят, влюблена в другого, но в кого – неизвестно; одним словом, я никогда не видал таких холодных отношений; мне известно, что царь понужден был отправляться к своей невесте». Эта депеша была отправлена 8 декабря, а 19 декабря Лефорт сообщал иные сведения о визитах царя к невесте: «С тех пор, как Петр объявил себя женихом, то есть в течение месяца, он только дважды побывал у своей невесты».[144]
Известно, что сам Петр отнюдь не жаждал жениться так рано. Он то говорил, что намеревается обрести супругу, когда ему исполнится 25 лет, то называл условием своего вступления в брак достижение совершеннолетия. В августе 1729 года в беседе с бабкой Евдокией Федоровной он заявил, что «не чувствует никакого расположения к браку».[145]
Между тем князь предпринимал неимоверные усилия, чтобы склонить императора к браку. 8 сентября 1729 года он вместе с императором и членами своей семьи отправился на охоту. Это была одна из самых продолжительных охотничьих вылазок Петра – участники ее возвратились лишь два месяца спустя. О причине, по которой царь не возвращался в столицу, пишет де Лириа: князь Алексей Долгорукий, сообщал он в донесении от 24 октября, «ревнует его ко всем и боится, что если царь поговорит с кем‑нибудь, он потеряет к нему расположение. Кроме того, его задушевное желание и его единственная мысль – это женить царя на одной из своих дочерей… Таким образом оказывается, что брак – дело решенное и думаю, наверное, что его царское величество возвратится в столицу уже женатым». Испанский посол ошибся в одном – император возвратился в столицу холостяком. Но князю Алексею действительно удалось добиться своего – через десять дней после своего возвращения в столицу, 19 ноября 1729 года, Петр созвал Верховный тайный совет, вельмож и генералитет и объявил о своем желании жениться на старшей дочери князя Алексея. 24 ноября, в день именин невесты, все высшие чины империи и послы иностранных государств поздравляли ее уже как невесту государя. Из‑за города прибыла и Елизавета Петровна «и тот час отправилась поцеловать руку своей будущей государыни».
На 30 ноября было назначено обручение. «Эта новость, – извещал свой двор де Лириа, – весьма поразила многих, даже тех, которые живут в круговороте министерства и двора, потому что хотя и предполагали, что это может случиться, но не думали, что это может состояться так скоро».[146] Лихорадочная поспешность князя Алексея понятна – всякое промедление грозило возможными осложнениями.
Помолвка состоялась в назначенный день. К трем часам в Лефортовский дворец прибыли члены царствующей фамилии, военные и гражданские сановники и дипломатический корпус, отец невесты и ближайшие его родственники.
Обер‑камергер Иван Долгорукий отправился за невестой в придворных каретах. Впереди кареты с невестой шли четыре пажа, за ними следовали скороходы, гайдуки и лакеи, верхом ехали шталмейстер, придворные фурьеры и гренадеры‑гвардейцы. В других каретах сидели родственники и дамы, составлявшие штат невесты.
Когда невеста прибыла во дворец, императорская фамилия во главе с вдовствующей царицей‑бабкой вышла ей навстречу. Затем под звуки труб и цимбал в зал вошел жених в сопровождении Долгоруких и других знатных персон. Он сел в кресло, музыка замолкла, и обер‑камергер повел невесту под балдахин, куда подошел и Петр II. Архиепископ Феофан Прокопович совершил торжественное обручение. О его окончании известили пушечные выстрелы, присутствовавшие поздравляли помолвленных, допущенных к их рукам.
Леди Рондо сообщила своей подруге о казусе, произошедшем во время целования руки. Петр держал правую руку невесты, давал ее целовать. Когда к невесте приблизился ее прежний возлюбленный, пишет леди Рондо, она вдруг встала, отняла свою руку у императора и дала ее поцеловать тому, кого любила, чем привела в смущение жениха. (Этим возлюбленным был граф Мелезим, чиновник свиты австрийского посла графа Братислава.)
Из зала государь повел невесту и всех присутствовавших смотреть фейерверк и иллюминацию, после чего состоялся бал, по окончании которого невеста отправилась домой в Головинский дворец с соблюдением такой же церемонии, с какой прибыла на помолвку.[147]
Отныне невесту стали величать великой княжной и высочеством. Были произнесены речи от имени духовенства, гражданских чинов. От имени родственников невесты знаменательную речь произнес князь Василий Владимирович Долгорукий, пользовавшийся репутацией честного человека, осмеливавшегося говорить правду, не всегда приятную слушателю. Кстати, был противником этого брака, ссылался на разницу в летах жениха и невесты.
К. Рондо, имевший склонность к портретным зарисовкам русских вельмож, дал высокую оценку нравственным свойствам : это был «человек разумный, вежливый, любезный, потому пользующийся расположением всего низшего дворянства и офицеров армии, в которой он, можно сказать, воспитался. Он великодушен, смел, держится откровенно, говорит свободно, даже горяч, за что и поплатился недешево за слишком свободное обсуждение поступков государевых в деле покойного царевича Алексея Петровича. Он впал в немилость, потерял имущество и положение и сослан был в Соликамск, в Сибирской губернии. По смерти царя милостью покойной императрицы возвращен из ссылки, получил обратно свои имения и начальство над армией, но уже вскоре за вольные суждения об отношении царицы к одному из ее фаворитов отправлен главнокомандующим войсками, расположенными в Персии».[148]
В передаче Маньяна речь, произнесенная Долгоруким во время церемонии сговора, звучала так. «Вчера я был твоим дядей, – обращался князь к княжне Екатерине, – а сегодня ты моя верховная повелительница, и я всегда буду твоим верным слугой. Позволь же мне поэтому подать тебе один совет: не смотри на своего августейшего супруга как на супруга только, но скорее всего как на своего верховного владыку и заботься лишь о том, что может быть ему приятно. Семья твоя, правда, многочисленна, но благодаря Бога, у нее нет недостатка ни в богатстве, ни в должностях; таким образом, если станут у тебя ходатайствовать об оказании кому‑либо милостей, заяви себя склоняющейся не столько в сторону имени, сколько в сторону бедности, то есть в сторону тех, кого заслуги и добродетель делают достойными милостей; тогда ты найдешь истинный смысл жить вечно счастливой, что я и желаю тебе».[149]
Речь, как видим, вполне соответствовала характеристике , данной К. Рондо, – она проникновенна и одновременно пронизана духом государственности, принадлежит по‑настоящему государственному мужу, дававшему племяннице совет быть милосердной и ответственной перед подданными. Это позволяет выделить оратора из клана Долгоруких – в большинстве своем людей столь же мелочных, сколь и алчных. Еще до помолвки, в феврале 1729 года, де Лириа доносил о ропоте против Долгоруких: «Все очень недовольны чрезмерною властью дома Долгоруких, которые управляют всем с крайним произволом. Фаворит (князь Иван Долгорукий. – Н. П.), уверенный в царской к нему любви, не следует за его величеством с должным рвением, но большую часть времени проводит в собственных удовольствиях».[150] «Начинают слышаться жалобы на высокомерие Долгоруких, которые удаляют всех, кто приглянулся царю, как, например, молодой камергер Бутурлин (зять фельдмаршала)», – доносил Маньян 2 мая 1729 года.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 |



