Цель этого письма очевидна – князь, видимо, заподозрил двойную игру наставника императора Остермана и решил заменить его Зейкиным.

«Повседневные записки» зарегистрировали беседу Меншикова с Остерманом, состоявшуюся 5 сентября: «тайно ж разговаривал с тайным действительным советником вице‑канцлером графом Остерманом». О предмете собеседования можно догадаться: речь, несомненно, шла об отношениях между князем и Остерманом и между князем и императором.

Поведение Меншикова в канун своего падения достойно удивления. Оно дает основание полагать, что князь недооценивал меры опасности, нависшей над его головой, и был ослеплен собственным могуществом настолько, что не допускал мысли о наличии сил, способных его свергнуть. Он смотрел на происходившее как на очередную интригу, хотя и неприятную, но не настолько, чтобы с ней нельзя было справиться.

О том, что ход мыслей светлейшего был именно таков, свидетельствуют его последующие поступки: вместо того чтобы немедленно взять Остермана под стражу (пока это еще представлялось возможным), он вступает с ним в дискуссию, а затем отправляет письма Зейкину, рассчитывая заменить барона в должности главного наставника императора. Но даже если бы Зейкин ответил согласием на это предложение, у врагов светлейшего было вполне достаточно времени для того, чтобы расправиться с ним. Столь же безнадежным был вызов фельдмаршала : хотя он и пользовался уважением и любовью солдат и офицеров, но без украинской армии, которой он командовал, фельдмаршал вместе со свитой никакой силой не обладал.

Так Меншиков, будучи генералиссимусом, президентом Военной коллегии и шефом Ингерманландского полка, вместо того чтобы использовать административные рычаги и силу гвардии, предоставил своим противникам возможность перехватить инициативу. Сам же он пассивно ждал решения своей участи.

Надо полагать, что заговорщикам были хорошо известны решительность светлейшего, его умение сметать с пути всех, кто препятствовал его восхождению к вершинам власти. Заговорщики не отпустили князю ни одного дня. Их надежды тоже возлагались на гвардию. Миних предусмотрительно вывел из столицы основанный Меншиковым и верный ему Ингерманландский полк и тем лишил князя военной опоры.

7 сентября, в тот самый день, когда император прибыл в Петербург и когда Меншиков – на этот раз с большим запозданием – отправлял письма фельдмаршалу Голицыну и Зейкину, император (читай: Остерман) послал объявить гвардии, чтобы она слушалась только его приказаний, объявленных ей майорами князем Юсуповым и Салтыковым. Вечером того же дня две дочери Меншикова, невеста царя и ее сестра, прибыли в Летний дворец для того, чтобы поздравить Петра со счастливым приездом. Однако они были встречены так неласково, что вынуждены были тут же ретироваться.

В действиях Остермана нельзя не увидеть почерк самого Меншикова: став на путь открытой схватки, надлежит действовать быстро, решительно и беспощадно, не оставляя противнику времени для того, чтобы собраться с силами и оказать сопротивление.

Судьба князя была решена на следующий день, в пятницу 8 сентября, когда к нему во дворец прибыл майор гвардии Семен Андреевич Салтыков с объявлением ареста – Меншикову запрещалось покидать пределы дворца. Это объявление сразило князя настолько, что с ним случился обморок. По другим сведениям, он вел себя спокойно, с достоинством и жаловался, как жестоко с ним поступают в благодарность за долгую и беспорочную службу.

Добрая и сострадательная княгиня Дарья Михайловна вместе с детьми и сестрой Варварой отправились во дворец умолять Петра о помиловании. Они дождались выхода императора из церкви, пали на колени и просили о пощаде. Сведения о том, как повел себя Петр, тоже противоречивы. Прусский посол Мардефельд доносил, что Петр поднял княгиню и произнес какие‑то слова утешения. Австрийский же дипломат Караме сообщал по‑другому: Петр прошел мимо просителей, велев передать Меншикову, чтобы тот более его не беспокоил.

Потерпев неудачу у Петра, княгиня с детьми отправилась с мольбами к Елизавете Петровне, Наталье Алексеевне и Остерману, но те тоже не вняли им. Обращает на себя внимание тот факт, что княгиня просила о пощаде не кого‑либо из вельмож, а Остермана, не подозревая, что он как раз и является источником всех их бед. До конца не осознал истинной роли Остермана и сам Меншиков. Известно, что он отправил с дороги в ссылку письмо к Остерману с просьбой прислать к нему доктора (князь нуждался в медицинской помощи): очевидно, он был осведомлен о влиянии наставника на императора, но не о его тайном участии в своей собственной судьбе.

Пока же Меншиков обратился с пространным письмом к императору. Он не признавал за собой никакой вины: «Никакого вымышленного перед вашим величеством погрешения в совести моей не нахожу, понеже все чинил я ради лучшей пользы вашего величества». Далее следовала просьба о всемилостивейшем прощении, освобождении от ареста и, наконец, «дабы ваше величество повелели для моей старости и болезни от всех дел меня уволить вовсе».[61]

Прошение осталось без ответа – неписаные законы того времени не предусматривали пощады для поверженных в борьбе за власть. И разве сам светлейший забыл, как он остался глухим к просьбам родной сестры о помиловании ее супруга, Антона Девиера?

За арестом последовал указ, подписанный Петром II в Верховном тайном совете 8 сентября. Его составил Остерман:

«Понеже мы всемилостивейшее намерение взяли от сего времени сами в Верховном тайном совете присутствовать и всем указам отправленным быть за подписанием собственных наших рук и Верховного тайного совета, того ради повелели, дабы никаких указов или писем, о каких бы делах оные ни были, которые от князя Меншикова или от кого иного партикулярно писались или отправлены будут, не слушать и по оным отнюдь не исполнять, под опасением нашего гнева, и о сем публиковать всенародно во всем государстве и в войске из Сената».[62]

Указ 8 сентября оформил устное повеление о неисполнении распоряжений, исходивших от Меншикова. Но его значение этим не исчерпывается – указ косвенно отменял регентство и объявлял двенадцатилетнего отрока полновластным монархом. Однако указ имел не столько практическое, сколько теоретическое значение: он никак не отразился на поведении Петра, по‑прежнему находившегося в плену стороннего влияния. Пустым оказалось и обещание юного императора присутствовать на заседаниях Верховного тайного совета.

На следующий день, 9 сентября, Верховный тайный совет в присутствии Петра определил судьбу Меншикова: было решено лишить князя всех чинов и орденов и отправить его в ссылку в принадлежащее ему имение Раннебург. Решение Остерман оформил указом, подписанным Петром…

На сборы опальному вельможе предоставили сутки. 10 сентября жители столицы наблюдали княжеский поезд из 42 повозок, нагруженных всяким добром и челядью, и четырех роскошных карет, в которых восседали князь и члены его семьи. Княжеские придворные ехали в десяти колясках, каждая из которых была запряжена парой лошадей. В общей сложности штат слуг состоял из 148 человек.[63] Если бы участники кортежа не были одеты в траурные одежды, то можно было принять растянувшийся на сотни саженей поезд за парадный переезд знатного вельможи в другой дворец или в старую столицу.

Демонстративный выезд опального вельможи вызвал раздражение верховников. Вдогонку за поездом один за другим отправлялись курьеры с новыми повелениями: сначала отняли у драгун оружие, затем самих драгун, потом отобрали четыре ордена. Наконец, специальный курьер был отправлен для того, чтобы изъять у бывшей невесты кольцо, полученное ею от жениха во время помолвки.

В чем причина постигшей князя катастрофы? Вина за происшедшее во многом лежит на нем самом. Власть настолько вскружила голову светлейшему, что он вел себя и при Екатерине I, и особенно при Петре II как некоронованный монарх, которому все должны повиноваться. Его отношение к другим вельможам, грубое, деспотичное, не терпящее возражений, вызывало у них раздражение и ропот, которые когда‑то должны были закончиться взрывом. К этому следует добавить не отличавшееся деликатностью отношение князя к отроку‑императору, а также роль Остермана, исподволь разжигавшего ненависть к князю.

Очевидно и другое – отрок в одиннадцати– или двенадцатилетнем возрасте не мог без внушения извне свалить Меншикова. В данном случае честолюбивые планы Андрея Ивановича совпадали с интересами императора и его сестры: все они тяготились грубой опекой князя. Князь смотрел на императора как на несмышленого ребенка, нуждавшегося в ежеминутном присмотре за его поведением. Он бесцеремонно подавлял волю Петра, хотя, по словам Маньяна, и опасался, что это могло породить «сопротивление желаниям князя».[64] Не подозревал Меншиков о коварной роли наставника императора.

Сказанное подтверждает прусский посол Мардефельд: «Должно сознаться, что князь принял все меры к тому, чтобы ускорить свое падение, и легкомысленно отказывался от всего того, что ему советовали добрые люди для его охраны, но он следовал единственно своей страсти к деньгам и необузданному честолюбию. Ему должно было действовать заодно с Верховным тайным советом, поддерживать государственный строй, им самим заведенный, и этим приобрести и удержать за собой расположение императора и великой княжны Натальи Алексеевны. Но его действия были прямо противоположны всему этому: он присвоил себе роль правителя, прибрал к своим рукам все финансовое управление и располагал всеми деньгами, как военными, так и гражданскими, по своему усмотрению, как настоящий император.

Самому императору и великой княжне он досаждал самым чувствительным образом и отказывал обеим в самом необходимом, в том ложном мнении, что таким образом он их будет держать под своим присмотром».

Суждение Мардефельда вполне разделял Лефорт. Он выразил его короткой фразой в донесении от 23 августа: «Меншиков так себя поставил, что царь не может ни видеть, ни слышать его».[65]

К падению Меншикова современники отнеслись по‑разному. Совершенно очевидно, что все, кому он доставлял неприятности, выражали чувство нескрываемой радости, как, например, герцог Голштинский и его супруга Анна Петровна, покинувшие Россию по принуждению князя. Находясь в Киле и получив известие об опале Меншикова, Анна Петровна саркастически писала своей сестре Елизавете: «Что изволите писать об князе, что ево сослали, и у нас такая же печаль сделалась, как у вас».

Радовался и подвергавшийся преследованию Меншикова Феофан Прокопович. По случаю рождения Анной Петровной сына он отправил ей поздравительное письмо, в котором излил всю накопившуюся злобу на повергнутого князя: «Этот бездушный человек, эта язва, этот негодяй, которому нет подобного, вас, кровь Петрову, старался унизить до такой низкой доли, из которой сам рукою ваших родителей был возведен почти до царственного состояния, и вдобавок наглый человек показал пример неблагодарной души в такой же мере, в какой был облагодетельствован. Этот колосс из пигмея, оставленный счастием, которое довело его до опьянения, упал с великим шумом».

В другом послании Феофана – к приятелю‑архиерею – можно почерпнуть сведения о причине его враждебности: «Молчание ваше извиняется нашим великим бедствием, претерпенным от тирании, которая, благодаря Бога, разрешилась в дым. Ярость помешанного человека, чем более возбуждала против него всеобщая ненависть и предускоряла его погибель, тем более и более со дня на день усиливала свое свирепство. А мое положение было так стеснено, что я думал, что все уже для меня кончено. Поэтому я не отвечал на твои письма и, казалось, находился уже в царстве молчания. Но Бог, воздвигающий мертвых, защитник наш Бог Иаковль, рассыпавши совесть нечестивым и сомкнувши уста зияющего на нас земного тартара, оживотворил нас по беспредельному своему милосердию».

Представляет интерес официальная версия ссылки Меншикова. Она изложена в письме самого Петра II герцогу Голштинскому, написанном, естественно, Остерманом: «Бессовестный и высокомерный князь Меншиков, обязанный блаженной памяти императору Петру I, супруге его и мне всем счастием и несметными богатствами, почти превосходящими императорские сокровища, имел дерзость не оказывать должного уважения моей сестре и всем составляющим семейство мое и изъявлял к нам менее внимания и почтения, чем к своей дочери… Чтобы истребить вредные корни сего дерева, Верховный мой совет присудил лишить оного изменника всех почестей (не подвергая тому жену и детей его), дабы память его исчезла, а беззаконно приобретенные им богатства обратить опять в казну, из которой он их похитил». Петр справедливо предполагал, что это известие будет приятно «и вашему императорскому и королевскому высочеству, ибо собственная честь была оскорблена сим злым и недостойным человеком… который под личиною чистосердечия скрывал обман и ухищрение».[66]

В том, что герцог Голштинский и его супруга обрадовались падению Меншикова, нет ничего удивительного: у них накопилось немало обид на светлейшего. Удивляет другое: радость по случаю произошедшего выразил и датский король, которого падение Меншикова – противника голштинского герцога – по логике вещей должно было как раз огорчить. Однако, по неведомым автору причинам, король прислал на имя Петра II грамоту, рассмотренную Верховным тайным советом 17 ноября 1727 года. Здесь «поступок с князем Меншиковым» всячески восхвалялся. Что же, таков, надо полагать, был уровень королевской морали.

Чувством радости поделился и непосредственный подчиненный князя, советник Военной коллегии Егор Пашков, писавший своему приятелю: «Прошла и погибла суетная слава прегордого Голиафа, которого Бог сильною десницею сокрушил; все тому очень рады, и я, многогрешный, славя Святую Троицу, пребываю без всякого страха; у нас все благополучно и таких страхов теперь ни от кого нет, как было при князе Меншикове».[67]

Пашков был не прав, когда писал, «что все тому очень рады». Падение Меншикова не вызывало восторга, например, у Голицыных, которые предполагали установить родственные отношения с Меншиковым. Во время аудиенции у царя осмелился высказаться в защиту Меншикова, подвергшегося суровому наказанию без суда и следствия.[68] Но это заявление заслуженного фельдмаршала вызвало такое раздражение императора, что он бесцеремонно вслух заявил за обеденным столом, что не желает, чтобы рядом с ним сидел Голицын.

Среди лиц, осуждавших жестокую расправу с Меншиковым, встречались и представители нетитулованного дворянства. 15 ноября 1728 года Верховный тайный совет рассматривал дело по обвинению капитан‑поручика Казанцева, неосторожно поделившегося с канцеляристом Ярцевым и подканцеляристом Ундорским мыслями о том, что Меншикова отправили в ссылку напрасно, так как этим было «учинено Российскому государству бесчестье», и он непременно вернется, если случится бунт.

Канцелярист и подканцелярист тут же настрочили донос. Казанцев «с двух пыток винился», но отделался сравнительно легким наказанием – ссылкой в Сибирь. Доносчики же получили вознаграждение – по 10 рублей каждый.[69]

Глава пятая

Коронация

Коронация государя в жизни страны занимает важное место – торжественной и пышной церемонией она как бы завершает процесс его вступления на престол. Торжественность и пышность церемонии призваны подчеркнуть особое место в обществе монарха, которому, как сказано в Уставе воинском, «повиноваться сам Бог повелевает».

До Петра Великого коронация носила чисто церковный характер. Петр внес в эту процедуру светское начало. От московской старины остались лишь внешние черты: почетное место отводилось в церемонии духовным иерархам, от которых наследник получал благословение на царствование и регалии царской власти. Но наряду с церковным песнопением, напутствием архиерея и колокольным звоном всех церквей и монастырей старой столицы стала раздаваться пушечная и ружейная пальба, устраивались фейерверки и иллюминации, шествие через триумфальные ворота и т. д.

Коронация оказывала колоссальное воздействие не только на подданных, но и на самого монарха. Последнему внушалась мысль о неземном происхождении его власти; подданные же убеждались в величии человека, восседавшего на троне, в богоданном ему праве требовать беспрекословного повиновения как от простолюдинов, так и от первых сановников государства.

По традиции коронация совершалась в Москве, в главной церкви страны – московском Успенском соборе. На некоторое время Москва превращалась в столицу государства – туда отправлялись не только монарх и его двор, но и сановники, генералитет, а иногда и центральные учреждения: Верховный тайный совет, Сенат и коллегии, дипломатический корпус.

Обычно поездка из новой столицы в старую совершалась по санному пути – преодолевать разлившиеся реки в весеннее половодье или трястись в каретах по летним ухабам либо по бездорожью в осеннюю слякоть считалось крайне утомительным.

Переезд из новой столицы в старую обходился казне, вельможам и особенно иностранным дипломатам недешево – вместе с придворными сановниками и дипломатами отправлялись в путь их супруги, множество слуг, гардероб, домашняя утварь, а у дипломатов ко всему этому прибавлялись запасы иноземных вин и изысканная снедь. Чтобы представить, во что обошелся переезд из Петербурга в Москву испанскому послу, достаточно назвать сумму расходов на приобретение одних только лошадей: было закуплено 80 лошадей по 10 рублей за каждую, то есть издержано 800 рублей – сумма по тем временам немалая.

Подготовка к коронации – сложный и продолжительный процесс, в котором было задействовано множество сановников, правительственных учреждений, а также мастеровых людей различных специальностей: портные, сапожники, плотники, кузнецы, белошвеи, шорники и пр.

К организации коронации Петра II были привлечены коллегия Иностранных дел, Камер‑коллегия, Дворцовая канцелярия, Синод, Оружейная палата. За проведение церемонии отвечали два вельможи: президент Иностранной коллегии Гаврила Иванович Головкин и московский генерал‑губернатор князь Иван Федорович Ромодановский, на плечи которого ложилась подготовка палат кремлевских дворцов для проживания монарха и его свиты, убранство Успенского собора, сооружение триумфальных ворот, ремонт и изготовление утвари, оборудование Грановитой палаты для приема императором гостей и т. д.

Коронацию намеревались осуществить в декабре 1727 года, а подготовка к ней началась с первых чисел октября. 3 октября Головкин отправил повеление Ромодановскому подготовить жилые помещения для императора и его многочисленного двора в двух вариантах: в Кремле и Преображенском, где раньше жил дед правящего государя Петр Великий. Предполагалось, что Петр II сам сделает выбор между этими двумя резиденциями.

В Преображенском было необходимо отремонтировать печи и окна. Сложнее обстояло дело с кремлевскими покоями. Головкин, надо полагать, не подозревал о том, с какими трудностями столкнутся исполнители его распоряжения об освобождении палаты на Потешном дворе, а также аптеки Оружейной палаты и приказа Большого дворца.

В ответном донесении Дворцовой канцелярии сообщалось, что помещение бывшей Оружейной аптеки и приказа Большого дворца освободить невозможно, так как в них хранятся старинные писцовые, переписные, межевые, окладные, приходные и расходные книги, а также дворцовая посуда. Все это «не токмо вскоре, но и во многие числа перевезти невозможно, да и куды перевезть мест не показано». Кроме того, перевозка золотой, серебряной и оловянной посуды из дворцовых палат в другие помещения может сопровождаться порчей или утратой дорогих изделий.

Канцлер признал свою оплошность. Донесения Дворцовой канцелярии он получил 21 октября, а уже 23 октября, проявив необыкновенную расторопность, отменил свое повеление: помещения приказа «Большого дворца с принадлежащими к тому приказу палатами, в которых обретаются книги», велено было не очищать.[70]

14 октября Верховный тайный совет приказал генерал‑лейтенанту и гвардии подполковнику ‑Мамонову ехать в Москву для выполнения задания, определенного врученной ему инструкцией: изготовить новые мундиры на 63 человека из кавалер‑гвардии, которым определено участвовать в коронационных торжествах. За образец надлежало взять экипировку гвардейцев, участвовавших в коронации Екатерины Алексеевны в 1724 году. Поручение, судя по чину Дмитриева‑Мамонова, а также и по тому, что ему в помощь были назначены два гвардейских капитана, канцеляристы и солдаты, считалось важным.

Тем не менее генерал‑лейтенант не спешил с отъездом. В Москву он прибыл на двенадцати подводах, со всякой кладью, необходимой для продолжительного пребывания в старой столице, и штатом помощников (для капитанов было определено по шесть подвод) только через месяц, 13 ноября. На следующий день Дмитриев‑Мамонов отрапортовал, что приступил к изготовлению «доброй» экипировки, включавшей кафтан, штаны, шляпы с позументами и сапоги. Поскольку кавалергарды должны были участвовать в церемонии на лошадях, то надлежало изготовить шпоры, уздечки и рукавицы. Этот комплект обмундирования на одного кавалергарда обошелся казне в 80 рублей 70 копеек. Дороже обошлось снаряжение для лошади: перевязь, чепрак, перевес с лядункой стоили 90 рублей 74 копейки. Итого на одного кавалергарда с лошадью выходило 171 рубль 44 копейки, а на 63 человека –рублей 72 копейки.

6 ноября Верховный тайный совет решил обновить гардероб нижних чинов, обслуживавших императорский двор. В архивном деле имеется две ведомости. Согласно первой, надлежало сшить мундиры 24 лакеям, 16 кучерам и форейторам, 20 музыкантам, двум литаврщикам, двум валторнистам, шести арапам и четырем скороходам. Мундиры им должны быть «против того, как было сделано в 1724 году». Для 16 гайдуков придумали новую форму: «К гайдуцкой ливреи – чепи, а на шапках перья; а на сапогах личины серебряные употребить прежние». Весь этот блеск обошелся казне в 10 тысяч рублей.

Вторая ведомость под названием «Реестр служителям, которым надлежит делать мундир к коронации» вносит некоторую путаницу, поскольку в нее частично включены служители с таким же названием, как и в первой ведомости, но имеются и новые: пять камер‑пажей, 11 пажей, один кофейшенк, пять камер‑лакеев, 15 лакеев, десять гайдуков, шесть арапов, два литаврщика, шесть трубачей, четыре валторниста, концертмейстер, камер‑музыкант и композитор, капельмейстер и 16 музыкантов и др. Всего 106 человек. Судя по тому, что на изготовление им мундиров дополнительно было ассигновано 9400 рублей, «Реестр» можно считать дополнительной ведомостью.[71]

Экипировка гвардейцев и придворных служителей, а также благоустройство жилья для императора и его сестры составляли лишь малую толику забот устроителей коронации. С жильем для императора разобрались без труда. По мнению Ромодановского, лучшего варианта, чем Потешный двор, подобрать в Москве было невозможно, и Верховный тайный совет с этим согласился. Более сложным делом оказалось устройство триумфальных ворот. Их должны были сооружать на средства казны, купечества и Синода: Воскресенские в Китай‑городе от Синода, в Белом городе от купечества и на Земляном валу от казны.

Сложность представляли не плотницкие работы, а именно украшение триумфальных ворот. Согласно повелению Верховного тайного совета, надлежало «убрать те ворота шпалерами и картинками с надписями». Список картин и надписей к ним должен был составить Синод.

В своем донесении Верховному тайному совету члены Синода проявили инициативу и указали, что конкретно надлежало предпринять «во славу коронации». Так был принят новый способ выражения поздравления коронованному императору, сохранявшийся и при последующих коронациях, – поднесение государю иконы. 27 ноября в Синод был вызван иконописец Андрей Меркульев, которому поручили написать образ святого апостола Петра «доброго и искусного художества». С этой задачей художник справился: 29 декабря он представил Синоду «образ Спасителя, показующий святому апостолу Петру приятие ключей Царствия небесного в осьми лицах».[72] Кроме того, «поведено было самым лучшим в Санкт‑Петербурге живописцам написать на бумаге вороты с масштабом, также и эмблемы, которые опробованы будут». Распорядились послать в Москву «знатного мастера живописца», который бы руководил московскими живописцами, а «также нарочитого архитекта по управлению столярного и плотничного делом».

Предложения исходили лично от Феофана Прокоповича. По его мнению, в коронации надлежало отразить общие понятия о государе. К числу этих понятий относились «честь высокая, власть верховная, достойная наследия, и кто по кому наследием примет скипетр», то есть законность прав Петра II наследовать престол. «Другие показующие добродетели, государю должные: мудрость, мужество, благочестие, милость, правосудие, бодрое о добре общем попечение и прочее».

Далее следовал перечень символов и эмблем с их описанием и надписями. В общей сложности только на казенных и купеческих воротах их насчитывалось более восьми десятков. Перечислять все нет смысла – описания эмблем и надписей к ним сформулированы тяжеловесным и малопонятным современному читателю языком. Их отличает явная гиперболизация добродетелей, присущих двенадцатилетнему отроку. Главная мысль – восторг подданных в связи с тем, что именно юный Петр Алексеевич, а не кто иной занял трон своего деда.

Приведем некоторые из перечисленных символов и сопровождающих их надписей:

Петр Второй на престоле по подобию Соломона, окруженного библейскими героями. Среди них отрок между пирамидами гробовыми, идущий и оплакивающий смерть родителя. Бог велит по виноград свой идти. Надпись: «Иди по виноград мой».

Отрок на престоле царском на облаках, из которых свет прямо на землю. На окрестные же страны являются громовые молнии и надпись: «Никто же о юности твоей да не родит».

Император, сидящий на престоле поклоняющейся ему России, скипетр к лобызанию преклоняет. Надписание: «Жезл правости, жезл царствия твоего» (Псалом 44).

Орел, выше всех птиц возлетающий. Надпись: «Рожден к высоте».

«Государь на высочайшем чести своей имеет делать правду».

Зрительная труба. Надпись: «Образ промысла и смотрения царского».

В целом рисунки и надписи на триумфальных воротах, сооруженных Синодом, призваны внушить мысль о божественном происхождении царской власти. Вот еще несколько примеров надписей:

«Бога боится, царя чтит, яко тако есть воля Божия».

«Несть власть аще не от Бога. Сущия же власти от Бога учинены суть».

«Где прилично написать всенародное моление России о царе своем с надписанием: Боже, суд твой царской даждь и правду твою сыну церкови судить людям твоим в правду и нищим твои в суде».

«Птенец орлий к солнцу возлетает». Надпись: «Такова родили родители».

«Геркулес, в колыбели змиев терзающий». Надпись: «Уже и в пеленах Геркулес».

Напомним, Петру II шел тринадцатый год. Увиденное и прочитанное им оставило в его сознании неизгладимый след. Можно с уверенностью утверждать, что он воспринял все эти льстивые и велеречивые эмблемы и надписи, в особенности в том, что касалось его прав на престол, с полной серьезностью.

Между тем подготовка к церемонии коронации продолжалась. Возникли трудности с балдахином для трона императора. Вспомнили, что балдахин был сооружен для коронации Екатерины. Надлежало найти его и оценить степень его сохранности и возможность использования в коронации Петра II.

Обратились в Сенат и получили оттуда нелепый и неверный по существу ответ: балдахин по указу Верховного тайного совета отдан действительному тайному советнику , у которого он якобы и пребывает. Более точные сведения сообщили в Синоде. Оказывается, в 1724 году балдахин был взят из Крестовой палаты в Грановитую, где обретается и ныне.

Балдахин осмотрел Дмитриев‑Мамонов. Он пришел к выводу, что балдахин пригоден и для нынешней коронации, но «в четырех местах надлежит перешить имя его величества». Возник вопрос: как это сделать? Дмитриев‑Мамонов считал, что вырезать старые литеры опасно, ибо можно испортить ткань, а лучше «те литеры вышить на особливом бархате и, вышив, на прежние литеры наложить». Предложение одобрили, Дмитриев‑Мамонов пригласил московских мастеров, объяснил им задание, но те отказались его выполнять.[73] Пришлось обратиться к услугам иноземного мастера, француза Яна Робора, руководившего изготовлением платья для гайдуков. Свою услугу француз, судя по записям в расходной книге, оценил крайне высоко. Сначала ему был выдан аванс в 100 рублей, затем последовали еще пять выплат на общую сумму в 1450 рублей.

В подготовку к коронации была включена чеканка памятных медалей. 1 ноября 1727 года Верховный тайный совет велел президенту Берг‑коллегии Зыбину изготовить три вида золотых и серебряных медалей на общую сумму в 10 тысяч рублей: 200 медалей золотых достоинством в 12 червонных каждая, 2 тысячи – по одному червонному (также золотых) и 12 тысяч серебряных. Для изготовления медалей было решено использовать старые медали, «которые деланы были во время Швецкой войны для бывших баталий и взятья городов разных сортов весом на 4400 червонных, а серебра на 1200 рублей употребить». Справились, какие медали и на какую сумму были изготовлены по случаю коронации Екатерины I. Оказалось, что медалей по 12 червонных начеканили 177 штук на общую сумму в 2060 рублей; серебряных же, по 55 золотников, – на сумму врублей.

6 ноября Зыбин получил рисунок медали с многозначительной надписью по кругу: «От тебя с тобою и к славе твоей».

Выбитых медалей оказалось недостаточно. После коронации, 10 апреля 1728 года, велено было выбить дополнительно 58 золотых медалей достоинством от 50 до 3 червонных: шесть медалей по 50 червонных каждая, предназначенных для русских послов при иностранных дворах и иноземных послов при русском дворе, 24 медали достоинством по 20 червонных, 27 медалей достоинством в 12 червонных и одну медаль – три червонных.

Фактически таких медалей было выбито намного больше. Обнародованный указ предусматривал чеканку медалей в 50, 20, 12 и 3 червонных. Согласно же сохранившемуся в архиве Делу о коронации Петра II, медали были выбиты не четырех, а восьми сортов: появились медали четырех новых достоинств: в 8, 4, 2 и 1 червонных. Всего было выбито 651 золотая медаль и 4274 серебряных на общую сумму 8521 рубль 50 копеек.

По тому, какого достоинства медаль предназначалась тому или иному лицу, можно судить о том, какое место он занимал в иерархии тогдашнего русского общества. Списочный состав награждаемых – своеобразная Табель о рангах. Исключение составляли владельцы золотых медалей по 50 червонных, при пожаловании которыми руководствовались соображениями международного престижа.

Казалось бы, медали самого высокого достоинства должны были получить лица, принадлежавшие к царствующей фамилии: государыня‑царица бабка императора Евдокия Федоровна, великая княгиня Наталья Алексеевна, цесаревна Анна Петровна, ее супруг герцог Голштинский и их новорожденный сын, а также три царевны: Анна и Екатерина Иоанновны и Елизавета Петровна. Но они, наравне с грузинским царем, были пожалованы медалями второго разряда достоинством в 20 червонных.

Следующий разряд медалей, достоинством в 12 червонных, предназначался для отправки иностранным дворам и генерал‑поручикам. Высоко котировалось положение царского духовника, камер‑фрейлины и фрейлин при особах царской фамилии – они были пожалованы медалями достоинством в 8 червонных. Двум академикам, как и медальерам, библиотекарю и граверу, полагались медали достоинством в 6 червонных. По 4 червонных медали получили пажи императорского двора, управители конюшен. Медали достоинством в 1 червонный предназначались для музыкантов, певчих, царицыных карлов и карлиц и прочих придворных служителей не самого низкого положения.

Серебряные медали достоинством от четырех рублей до десяти копеек предназначались для унтер‑офицеров, рядовых, кучеров, конюхов, истопников, поваров, скороходов, гайдуков и прочих служителей.

В церемонии коронации Петра II появилось одно новшество по сравнению с коронацией Екатерины I, к опыту проведения которой устроители обращались как к своего рода образцу. Участникам церемонии были розданы напечатанные в типографии пригласительные билеты.

За неделю до коронации, 18 февраля 1728 года, Петр Курбатов отправил директору типографии Федору Поликарпову письмо: «Извольте приказать надруковать (напечатать. – Н. П.) против присланных от вас двух образцов билеты каждого сорта по тысяче и прислать ко мне за вашей печатью и чтоб тех билетов никаким образом при друковании никому не было отдано».[74] В тот же день Поликарпов ответил, что «друкование» билетов будет происходить в его присутствии, после чего он их немедленно отправит Курбатову.

И действительно, уже 20 февраля Поликарпов отправил Курбатову 2 тысячи билетов двух сортов. На билетах первого сорта имелся следующий текст: «С сим билетом входить в Грановитую палату и в церковь». Выше текста был изображен сидящий на ветке двуглавый орел. На билетах второго сорта писалось: «С сим билетом входить в церковь». Выше текста изображена ваза с цветами.

Владельцы билетов первого сорта приглашались не только на церемонию коронации в Успенском соборе, но и на торжественный обед в Грановитой палате. Те, кто получил такие билеты, принадлежали к придворной элите. Владельцы билетов второго сорта относились к менее сановным вельможам.

Все билеты были пронумерованы с указанием мест. Между прочим, не ясен ответ на такой вопрос: зачем понадобилось печатать 2 тысячи билетов, если в Успенском соборе могло поместиться лишь несколько сот человек, а в Грановитой палате, где присутствовавшие сидели за столами, – и того меньше? Тем более что помимо двух тысяч билетов, предназначавшихся для светских лиц, Синод повелел отпечатать 150 пригласительных билетов для духовенства. Использовано из них было чуть больше половины – 81 билет. Духовные лица получили право входа как в Успенский собор, так и в Грановитую палату.

В распоряжении историков имеется два списка лиц, приглашенных на коронационные торжества: в один из них включены гражданские чины, в другой – военные. В список гражданских чинов вошли сенаторы, президенты коллегий, коллежские и конторские чиновники до ранга полковника. Среди приглашенных значится основатель исторической науки в России, один из создателей уральской металлургии, советник Монетной конторы . Всего в этом списке – 43 персоны. Второй список открывают генерал‑фельдмаршал князь Михаил Михайлович Голицын, граф Сапега и Яков Виллимович Брюс, а завершают 34 полковника. Всего – 126 имен, к которым надо прибавить 37 человек «из знатного шляхетства».

Среди лиц, включенных в этот список, числились и те, кто выполнял определенные обязанности в церемонии коронации: четыре «майора, которые были при метании монеты», шесть капитанов, находившихся «при балдахине», и одиннадцать офицеров, которым было поручено нести переносной балдахин. Итого списочный состав состоял из 217 человек. К нему надобно присоединить пять членов Верховного тайного совета, шесть членов Синода, несколько иностранных послов и 40 человек, которым пригласительные билеты по повелению Остермана должен был раздать обер‑церемониймейстер Бибих «по своему в том благоискусству». Если учесть, что некоторым вельможам разрешили явиться на торжество вместе с супругами, то общая численность присутствовавших в Успенском соборе, вероятно, не превышала 500 человек.

Дата проведения коронации дважды переносилась на более поздние сроки.

Первоначально ее предполагали провести в декабре 1727 года. Однако 9 ноября Ромодановский донес , что хотя «вороты строятся со всяким поспешением», но предвидится задержка «в картинах, каковым надлежит быть на тех воротах». По этой причине коронацию перенесли на 7 февраля 1728 года, о чем было велено «публиковать чрез офицеров с военною музыкою». Но и эту дату пришлось перенести – по причине болезни императора.

В итоге коронация состоялась 25 февраля 1728 года.

Петр выехал из Петербурга при пушечной пальбе 9 января 1728 года. Через два дня царь достиг Новгорода. Здесь ему была организована торжественная встреча, во время которой новгородский архиепископ Феофан Прокопович обратился к монарху с краткой речью: «Тебе же царь царей да подаст жити и царствовать на многие лета».

На пути из Новгорода в Тверь Петр, как уже было сказано, заболел. Две надели он провел в Твери, в постели, а затем путь был возобновлен. При подъезде к Москве император на некоторое время задержался, чтобы подготовиться к торжественному въезду.

Въезд императора в Москву состоялся 4 февраля. У Воскресенских синодальных триумфальных ворот его встречали весь Синод и прибывшие в Москву архиереи из ближних к старой столице городов (особым распоряжением канцлера Головкина архиереям из отдаленных от Москвы городов участвовать в праздничной церемонии не рекомендовалось). Все духовные лица были в полном церковном облачении. Особо выделялись студенты и учителя Славяно‑греко‑латинской академии, облаченные в специально пошитые для встречи императора белые камзолы и белые плащи: они были в париках, с венками на голове и держали в руках пальмовые ветви.

От лица всего духовенства императора приветствовал Феофан Прокопович. В речах, произнесенных при въезде Петра II в Москву и во время коронации в Успенском соборе, Феофан в полной мере проявил свой талант оратора‑панегириста. Обращаясь к монарху‑отроку, он призывал его, занимая престол, быть милостивым, правосудным, мудрым, сильным и радетельным. «Благочестивейший и самодержавнейший император! – обращался он к двенадцатилетнему царю. – Сие толикое народа множество, и при нем пастырский чин, нас, верных подданных твоих и богомольцев подвигла и совокупила неизглаголанная радость, которую возбудил в нас слух пришествия твоего… Сия бо радость не безнадежная есть, но от долгаго чаянья и ожидания родилась в нас. Ожидати царствования твоего повелевало нам самое твое от утробы матерния происхождение, и тогожде чаяти велела отеческая к тебе Петра великаго любовь, и о добром воспитании твоем попечение… Тако лицезрением твоим суще мы обрадовани, не сумнимся, что получа того, котораго мы ожидали, увидим и таковаго, каковаго быти надеемся: милостива, правосудна, мудра, и сильна, и радетельна…»[75]

Однако едва ли этот призыв мог найти полное понимание у подростка и едва ли тот готов был в действительности руководствоваться им. В речи Феофана и в действиях собравшихся Петр должен был увидеть другое: народ с ликованием приветствовал своего царя, проповедник говорил о всеобщей радости и любви к нему. И юный Петр искренне считал, что является предметом обожания всего народа – таково было устойчивое представление о монархе.

Судя по тому, что Петр въехал в Москву 4 февраля и, следовательно, к этому времени уже был вполне здоров, коронация могла состояться не 25 февраля, а неделей‑двумя раньше. Причина задержки была все та же – не все подготовительные работы были завершены: мелкие недоработки приходилось устранять буквально на ходу, за несколько дней до торжеств. Так, мысль напечатать в типографии пригласительные билеты пришла в голову только 18 февраля, а 19 февраля были озабочены изготовлением золотых волоченых пуговиц для шести егерских платьев. 21 февраля затребовали для мундиров «золота сученого», а 22 февраля – сукна зеленого для пошивки кафтанов и красного на штаны. Сукно надобно было прислать «не умедля, понеже скоро поведено делать платье». Последняя по времени просьба, обращенная к Курбатову, датирована 23 февраля: у него просили прислать десять аршин «позумента золотого шириной в три перста для обшивания чехла на стол его императорского величества».[76]

К 25 февраля все было готово. Осталось получить ответы на три вопроса: 1) «когда государь придет в церковь, до которого рангу надлежит мужеска и женска полу пускать?»; 2) «до которого рангу давать аудиенцию?» и 3) «взять чертеж местам, где иностранным министрам и при том знатным персонам и гетману стоять». К сожалению, ответы на эти вопросы в деле отсутствуют. Зато сохранилось последнее распоряжение, приведенное без подписи: «Повестить всем, чтоб збирались все в воскресенье в столовую палату по полуночи к 5 часу».

О том, как проходила сама церемония, подробно рассказал в своем донесении секретарь французского посольства Маньян. Приведем его описание.

«В воскресенье с 9 часов утра духовенство, так же как и почти все имевшие билеты, уже собрались в церкви и были размещены, каждый смотря по номеру своего билета. Место, приготовленное для вдовствующей царицы и принцесс крови, находилось по правую сторону трона, а для их статс‑дам – на некотором расстоянии сзади.

Вокруг по стенам церкви были устроены галереи в виде амфитеатра; в одной из них, позади трона, направо от алтаря, находились генералы армии, президенты разных коллегий и другие лица такого же звания, не исполнявшие никаких обязанностей во время церемонии…

В другой части галереи, по левую руку, также за троном, находились иностранные министры, провинциальные дворянские депутаты и несколько других лиц, не имеющих государственных должностей, которым тем не менее дали билет на эти места… Места по обеим сторонам церкви были заняты следующим образом: правая – супругами сенаторов, генералов армии и другими знатными дамами; супругам иностранных министров были розданы билеты на эти места, но так как в момент прибытия этих дам места их оказались заняты, они сели около своих супругов. Другое место – напротив, то есть по левую сторону алтаря, было наполнено придворными чинами и иными русскими дворянами; на высшем месте здесь сидел гетман, или командир казачьих войск.

В 11 часов, как только царь вышел из внутренних покоев Кремля, чтобы отправиться в церковь, об этом возвестили звоном всех колоколов. Его царское величество, достигнув главного церковного входа, встречен был духовенством, проведшим его до трона, на который он взошел, имея по правую от себя руку своего обер‑камергера, а по левую – барона Остермана; его царскому величеству предшествовали придворные чины, несшие регалии царя, которые были возложены вместе с подушками на стол, покрытый золотой и серебряной парчой.

Обер‑камергер, генерал‑адмирал, прочие члены Верховного совета, обер‑шталмейстер и камергеры его царского величества последовали за государем на трон и расположились по сторонам его; фельдмаршал князь Голицын исполнял при этом должность обер‑гофмаршала, имея в руке маршальский жезл, на вершине которого находился императорский золотой орел.

Трон был покрыт малиновым бархатом, под высоким балдахином из той же материи, отделанным золотыми галунами, шитьем и бахромой; в глубине трона было кресло, украшенное драгоценными камнями.

Царь, пробыв некоторое время восседающим на троне, встал, чтобы приблизиться к архиепископу Новгородскому (Феофану Прокоповичу. – Н. П.), который должен был отправлять службу в полном облачении; этот архиепископ и приступил тотчас же к церемонии, прочитав короткую молитву, по окончании которой он потребовал порфиру, которая была принесена со стола и возложена обер‑камергером и бароном Остерманом на плечи его царского величества; архиепископ произнес затем еще молитву, вслед за которой он, приняв из рук одного из присутствующих корону, возложил ее на царскую главу и благословил; по совершении же этого его царское величество взял в руку скипетр, и в конце третьей молитвы отправлявший службу архиепископ вручил царю державу.

Тогда произведен был первый залп артиллерийских орудий и салют из мушкетов солдатами, выстроенными шпалерами на площади, начиная от церкви до Кремля.

Царь, возвратив скипетр и державу для отнесения их опять на стол, сошел потом с трона в порфире и с короной на голове, соблюдая при этом те же церемонии, как и при восхождении на трон; отсюда его величество проследовал затем в маленькую открытую часовню, расположенную невдалеке от алтаря, в которой этот государь слушал соборное богослужение.

Когда начали петь молитвы к причащению, его царское величество вышел из занимаемого им места, принял миропомазание и приобщился в открытых в то время царских вратах.

Совершив это, его величество возвратился на свое обычное место, и тогда произведен был вторичный салют.

По окончании богослужения шествие возобновилось в том же порядке, как и по пути к собору, направившись от этого собора к другой маленькой церкви, которая оттуда совсем близко и в которую заходят, по старинному обычаю, цари, окончив церемонию миропомазания, чтобы воздать перед возвращением в Кремль благодарение Богу, и тогда был исполнен третий общий салют…»

Какое же впечатление произвела на отрока вся эта помпезная церемония? Этот вопрос представляет для нас большой интерес. К сожалению, дать на него точный ответ, опирающийся на показания источников, невозможно. А потому нам вместе с читателем придется мобилизовать воображение и постараться представить себе, как именно отразилось в сознании юного монарха все то, что происходило у него на глазах.

Колокольный звон всех городских церквей, пушечная и ружейная пальба свыше четырех тысяч солдат и офицеров на Ивановской площади Кремля, блеск новеньких мундиров конногвардейцев, а также вельмож, присутствовавших в Успенском соборе в парадном одеянии, благолепие духовенства должны были оставить в душе подростка неизгладимое впечатление. Перед ним склоняли головы, его благосклонного взгляда искали седовласые вельможи и израненные в сражениях генералы. С амвона звучали приветственные слова духовного пастыря Феофана Прокоповича: «Мы же, подданные твои всякого чина, яко самодержца и яко высочайшего государя слуги и яко отца отечества чада, когда поздравляем тебя толиким».

Эта мысль давно было усвоена юным Петром. Однако вряд ли нашло отклик обращение оратора к сердцу монарха, призыв действовать в угоду «славе своей и пользе народов», быть любимым подданными и страшным для супостатов, «даруя все дни твои мир, тишину и обилие плодов земных». Короче говоря, можно утверждать, что церемония коронации укрепила отрока в мысли о божественном происхождении его власти, в том, что он волен распоряжаться судьбами своих подданных. Но надетый на его главу царский венец и врученные ему скипетр и держава не могли изменить его, не заставили его задуматься над тем, как этой властью следует распорядиться, не привели его к мысли о том, что он вместе с атрибутикой власти монарха обретал не только право на неограниченную власть, но и нелегкие обязанности. Последнее оказалось чуждо пониманию не только подростка, каким был Петр Алексеевич, но и тех зрелых дам, которым судьбой уготовано было править до и после него – разумею его предшественницу на троне Екатерину I, а также двух его преемниц – Анну Иоанновну и Елизавету Петровну, столь же мало заботившихся о судьбах государства и благополучии своих подданных.

И еще: высказываемые архиереем мысли о необходимости заботиться о тишине, пользе народа, благополучии государства носили абстрактный характер, в то время как знаки преклонения перед императором были столь очевидными, что оказывались доступными пониманию отрока и не требовали напряжения не привыкшего к мыслительной работе ума…

Согласно традиции, коронация сопровождалась пожалованиями. Значительное число их выпало на долю Долгоруких, особо приблизившихся к императору после падения Меншикова. При въезде в Москву фаворит императора Иван Долгорукий был пожалован высшим придворным чином обер‑камергера и орденом Андрея Первозванного. Его отца, Алексея Григорьевича Долгорукого, а также Василия Лукича Долгорукого император назначил членами Верховного тайного совета.

В день коронации, 25 февраля, был обнародован указ, облегчавший податное бремя основной массы населения – крестьян: они освобождались от уплаты подушной подати за майскую треть (январь–май) текущего года. В этот же день были повышены в чинах Василий Владимирович Долгорукий и Иван Юрьевич Трубецкой – обоих Петр II пожаловал генерал‑фельдмаршалами, а Миниха возвел в графское достоинство.[77]

«Вечером царь прогуливался по улицам города и предместья, называющегося Немецкой слободой, где живут все иностранные министры, – сообщал в своем донесении Маньян, – дома были иллюминированы, и это будет продолжаться несколько дней сряду».

Казне коронационные торжества обошлись очень недешево. По ведомости, включавшей, впрочем, не все затраты, было потрачено 41 тысяча рублей, из которых было отпущено генерал‑лейтенанту Дмитриеву‑Мамонову «на строение на кавалер‑гвардию нового мундира и других уборов» 11 тысяч рублей; советнику канцелярии Коллегии иностранных дел Петру Курбатову «на дело балдахина и прочих уборов и на придворных людей… нового мундира» 20 тысяч рублей; Берг‑коллегии на чеканку золотых и серебряных медалей 10 тысяч рублей.[78]

Как видим, в ведомость не вошли расходы на сооружение на средства казны триумфальных ворот, на ремонт жилых помещений для императора и его сестры, на оборудование Успенского собора помостами и Грановитой палаты столами и прочим для торжественного приема гостей. Не учтены и расходы на переезд императора и его свиты, а также представительниц царствующего дома: Натальи Алексеевны, Елизаветы Петровны, Екатерины и Прасковьи Иоанновны. По решению Верховного тайного совета им было выделено по 20 подвод каждой. К транспортным расходам следует отнести и перевод коллегий из новой столицы в старую: по указу Верховного тайного совета в Петербурге остались конторы коллегий.

Все это стоило немалых денег, но определить их даже приблизительную сумму невозможно.

Глава шестая

Женское окружение императора: тетка, сестра и бабка

В той или иной степени влияние на поведение юного царя и на формирование его характера оказывали члены его семьи. Так случилось, что это были исключительно женщины – его тетка цесаревна Елизавета Петровна, сестра Наталья и, в меньшей степени, бабка Евдокия Федоровна.

Среди названных персон особо следует выделить имя Елизаветы Петровны. Отношения между теткой и племянником заслуживают внимания не столько с точки зрения их исторической значимости, сколько с бытовой и нравственной стороны, ярко иллюстрируя атмосферу, существовавшую при дворе того времени. Елизавета Петровна не пыталась удержать племянника ни от разгульных похождений, ни от страсти к охоте. Более того, ее вполне устраивала беззаботная жизнь племянника, заполненная удовольствиями и развлечениями всякого рода: эта жизнь полностью соответствовала ее собственным вкусам. Если называть вещи своими именами, то царевна, бывшая на шесть лет старше своего племянника, стала его любовницей. Причем не она соблазнила царя, а наоборот, тот влюбился в нее и стал добиваться – и добился! – от нее взаимности.

К тому времени капризный двенадцатилетний отрок уже познал прелести общения со слабым полом. Вообще надо сказать, что Петр был не по годам развит физически. Высокий и хорошо сложенный, он выглядел намного старше своего возраста.

Первым своими впечатлениями о внешности будущего императора поделился французский дипломат Лави. В 1719 году, когда Петру было всего четыре года, он писал в своем донесении: это «один из самых красивых принцев, каких только можно встретить; он обладает чрезвычайной миловидностью, необыкновенной живостью и выказывает редкую в такие молодые годы страсть к военному искусству».

Прусский посланник Мардефельд тоже запечатлел внешний облик великого князя – правда, с чужих слов. В 1725 году он доносил о «прекрасных и замечательных внешних качествах» юного Петра Алексеевича.

«Собою он был очень красив и росту чрезвычайного по своим летам», – извещал свой двор в 1728–1729 годах испанский посол де Лириа. Другие наблюдатели отмечали лишь высокий рост Петра. Маньян в декабре 1728 года писал: «…надо по правде признать, что он так высок и фигура его настолько сложилась, как будто бы было ему теперь 16 или 18 лет, хотя ему идет лишь 14‑й год». Ему вторил английский дипломат К. Рондо в ноябре 1729 года: «Он очень высок и силен для своих лет».[79]

Отрок пал жертвой необыкновенной внешней привлекательности своей тетки. В Елизавету трудно было не влюбиться – все современники, в том числе и иностранные послы, единодушно отмечали ее редкую красоту. Она «чрезвычайно красива», – отмечал в 1722 году прусский посол Мардефельд. О «необыкновенной красоте» принцессы доносил своему двору год спустя испанский посол де Лириа: «Красота ее физическая – это чудо, грация ее неописанна».[80] И несколькими годами позже: «Она такая красавица, каких я никогда не видывал. Цвет лица ее удивителен, глаза пламенные, рот совершенный, шея белейшая. Она высока ростом и чрезвычайно жива. Танцует хорошо и ездит верхом без малейшего страха».

Неизвестно, знал ли Петр, что в свое время императрица Екатерина I по совету Остермана обсуждала возможность соединить его с теткой брачными узами. Инициаторы этого плана намеревались погасить таким способом соперничество в окружении императрицы двух «партий», одна из которых ориентировалась на Елизавету, а другая – на великого князя.

В записке, поданной Екатерине, Остерман убеждал императрицу, что близкое родство не противоречит браку: «Вначале, при сотворении мира, сестры и братья посягали, и чрез то токмо человеческий род спложался, следовательно такое между близкими родными супружество отнюдь общим натуральным и божественным фактам не противно, когда Бог сам оно, яко средство мир распространить, употреблял». Главное достоинство своего проекта Остерман видел в том, что его осуществление избавит страну от распрей между «партиями». По его мысли, этот брак должен был обеспечить стране и трону спокойствие, устранить возможность потрясений; кроме того, было бы обеспечено и благополучие самой Елизаветы.

Однако заманчивый проект Остермана решительно противоречил церковным канонам. Маньян в депеше от 01.01.01 года сообщил о запросе Синоду, допустим ли брак между теткой и племянником, на что был получен ответ, что это равно воспрещается и «божественными, и человеческими законами». Отрицательный ответ, однако, не удовлетворил двор. Особые уполномоченные с ходатайством о разрешении на брак были отправлены в Константинополь и Александрию, к тамошним греческим патриархам.

Когда стало ясно, что надежды на положительный ответ патриархов стали эфемерными, Екатерина занялась поисками других женихов для своей дочери. Из желающих претендовать на руку и сердце Елизаветы императрица избрала двоюродного брата герцога Голштинского (супруга ее старшей дочери Анны) епископа Любского Карла.

При этом двор проигнорировал новое предостережение Синода – о том, что, согласно догматам Православной церкви, брак «двух двоюродных братьев с двумя сестрами не может быть допущен». Шансы отпраздновать свадьбу были велики.

Жених прибыл в Петербург, был обласкан императрицей, награжден орденом Андрея Первозванного. Будущая теща удостоила своим присутствием устроенный женихом бал, продолжавшийся до семи утра. В декабре 1726 года Карл обратился к императрице с письмом, переведенным на русский тяжеловесным слогом, в котором высказал желание сочетаться браком с Елизаветой Петровной: «…Я с моей стороны не знал себе в свете вящего счастия желать, как чтоб и я удостоен быть мог от вашего императорского величества вторым голстинским сыном в вашу императорскую высокую фамилию воспряту быть… Якоже и я оставить не могу вашего императорского величества сим всепокорнейше просить ко мне высокую свою милость явить, высокопомянутую принцессу, дщерь свою, ее императорское высочество мне в законную супругу матернею высочайшею милостию позволить и даровать». Далее следовало обязательство: «что я во всю свою жизнь готов буду за ваше императорское величество, императорскую фамилию и за интерес Российского государства и последнюю каплю крови радостно отдать».[81]

Чувства и взаимную приязнь при заключении подобных браков, как правило, в расчет никто не принимал. Но в данном случае Елизавета Петровна воспылала к жениху самой нежной любовью. Уже был составлен брачный контракт, но тут случилось непредвиденное – жених скоропостижно скончался от оспы.

Невеста искренне оплакивала утрату. Смерть нареченного зятя серьезно огорчила и ее мать.

Екатерина во что бы то ни стало хотела иметь наследника. Надежды на потомство от хилого герцога Голштинского были слабыми – со времени свадьбы прошло более года, а никаких признаков беременности старшая дочь Екатерины Анна не обнаруживала. Промедление с замужеством Елизаветы тоже было сопряжено с угрозой лишиться потомства – дочь к восемнадцати годам отличалась несколько излишней, не по годам, полнотой, и, по представлениям того времени, дальнейшее промедление с браком грозило сделать ее неспособной к рождению детей.[82]

В мае 1727 года, после смерти императрицы Екатерины, Елизавета Петровна осталась круглой сиротой. Предоставленная самой себе, лишенная родительского попечения, она предалась разгулу и оказалась неразборчивой в выборе поклонников. Именно к лету 1727 года относится увлечение Петра II своей теткой.

Первые сведения на этот счет можно почерпнуть в депеше Лефорта от 14 июля: «Царь оказывает много привязанности к великой княжне Елизавете, что дает повод к спору между им и сестрою».[83] 19 августа того же года другой дипломат Мардефельд доносил: «Елизавета Петровна пользуется глубоким уважением императора, ибо он до того свыкся с ее приятным общением, что почти не может быть без нее. Уважение это, естественно, должно возрастать, ибо эта великая княжна обладает, кроме чрезвычайной красоты, такими душевными качествами, которые делают ее поклонниками всех».

Возможность общения с цесаревной Петр Алексеевич получил во время болезни Меншикова, когда надзор над ним со стороны самого князя и его семьи ослаб, и император получил возможность покидать дворец светлейшего и встречаться с лицами, не относившимися к его креатуре.

Веселая и раскованная, цесаревна увлекла племянника не одними своими женскими прелестями, но самим образом жизни. Она любила танцевать, любила охоту, верховую езду – все это пришлось по душе и Петру. В отличие от Меншикова Елизавета не лезла к нему с нравоучениями, не стремилась ограничить его волю, заставить его заниматься делами. Эту черту характера цесаревны подметил герцог де Лириа. «Принцесса Елизавета не думает ни о чем, кроме удовольствия, и не решается говорить царю ни о чем», – писал он в июне 1728 года.[84]

9 сентября 1727 года, в канун ареста Меншикова, прусский посол Мардефельд докладывал своему правительству: «Император в Петергофе до того отличил великую княжну Елизавету Петровну, что начинает быть с нею неразлучным».[85] 8 ноября того же года Маньян сообщал уже не о привязанности, а о настоящей страсти двенадцатилетнего Петра: «Страсть царя к принцессе Елизавете не удалось заглушить, как думали раньше, напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно министерству очень сильное беспокойство. Царь до того отдался своей склонности с желанием своим, что немало, кажется, затруднены, каким путем предупредить последствия подобной страсти, и хотя этому молодому государю всего двенадцать лет, тем не менее Остерман заметил, что большой риск оставлять его наедине с принцессой Елизаветой».

Верховный тайный совет даже решил, чтобы один из членов совета попеременно сопровождал царя. Однако роль соглядатаев оказалась не по душе Головкину и Апраксину. Они заявили Петру о своем намерении удалиться от двора, «если он не изменит вскоре своего отношения к принцессе Елизавете».[86]

Угроза нисколько не охладила страсть Петра, что следует из депеш послов в следующем, 1728 году.

10 января де Лириа писал: «Больше всего царь доверяет принцессе Елизавете, своей тетке, я думаю, что его расположение к ней имеет весь характер любви». Два месяца спустя в очередной депеше он подтвердил свое наблюдение: «Любовь к принцессе Елизавете, своей тетке – любовь, которую он заявляет открыто, что не нравится великой княжне, которая, впрочем, ведет себя с величайшим благоразумием и осторожностью». Он же 10 мая: «Принцесса Елизавета сопровождает царя в его охоте, оставивши двух своих иностранных слуг и взявши с собою только одну русскую даму и двух русских служанок».[87]

О том, что отношения между теткой и племянником отнюдь не носили платонический характер, было известно и французскому дипломату Маньяну. В октябре 1727 года в донесении своему правительству он описывал «нечто вроде страсти», которую царь питает к своей тетке: эта страсть «возникла от постоянной привычки видеться с принцессой, но третьего дня было решено, что принцесса должна покинуть царский дворец и поселиться на другой стороне реки». Принятые меры не помогли, и десять дней спустя Маньян убедился: страсть царя к Елизавете не удалось заглушить, как думали раньше, напротив, она дошла до того, что причиняет теперь действительно очень сильное беспокойство.[88]

Пик любовных утех Петра с Елизаветой приходится на первую половину 1728 года. В январе этого года свое отношение к тетке племянник выразил щедрым подарком, пожаловав ей имение, приносившее доход в 30 тысяч рублей в год.

В июле наступило охлаждение, не оставшееся без внимания иностранных дипломатов. 16 августа де Лириа информировал мадридский двор: «Царь уже меньше интересуется принцессой Елизаветой, своей теткой: он не выражает ей прежнего внимания и реже входит в ее комнату».[89]

Более подробен Маньян. В донесении от 13 сентября он писал: «Царь, видимо, относится теперь очень холодно к принцессе Елизавете». Наступившую холодность посол объяснял «не столько соображениями здешнего молодого государя о личном поведении этой принцессы, сколько его вниманием к своему любимцу князю Долгорукову, к которому, как говорят, эта принцесса была не равнодушна». Но, главное, царю доложили о «сближении» принцессы Елизаветы «с одним гренадером», которое зашло, «как некоторые полагают, должно быть, слишком далеко». На беду, гренадер заболел. «Несколько недель тому назад, – продолжает Маньян, – цесаревна отправилась пешком на богомолье в монастырь, за 60 верст отсюда, и единственным побуждением к такому путешествию было желание испросить для этого гренадера исцеления от недуга…» Принцессу сопровождал ее новый фаворит Бутурлин. По мнению «главных русских вельмож», подводил Маньян итог своим наблюдениям, положение Елизаветы при дворе «должно лишить друзей и сторонников этой принцессы всякой надежды, какую они могли возлагать на кредит ее у царя».[90]

Царя упорно настраивали против тетки князья Долгорукие. Естественно, это объяснялось не их заботой о нравственности юного монарха, но совсем другими соображениями, а именно горячим желанием главы клана князя Алексея Григорьевича и его сына на Екатерине Долгорукой. давало Долгоруким хорошие козыри для этого.

О безнравственном поведении Елизаветы постоянно писал в своих донесениях испанский посол де Лириа – тот самый, который так восхищался ее внешностью. Вряд ли нравы мадридского двора отличались целомудрием, но распущенность юной красавицы вызывала у испанца все больше и больше негодования.

15 ноября он писал: «Принцесса Елизавета после царя теперь будет ближайшей преемницей короны, и от ее честолюбия можно бояться всего. Поэтому думают или выдать ее замуж, или погубить ее, по смерти царя заключив ее в монастырь. В необходимости последнего она убеждает ежедневно своим дурным поведением, и если вперед не будет вести себя лучше, все же кончит тем, что ее запрут в монастырь».[91] Далее негативные оценки нарастают. 29 ноября: «…Красота ее физическая – это чудо, грация ее неописанна, но она лжива, безнравственна и крайне честолюбива». 21 февраля 1729 года: «Принцесса Елизавета делает то же (предается удовольствиям и наслаждениям. – Н. П.) с такою публичностию, что доходит до бесстыдства, что недалеко то время, когда с нею поступят как‑нибудь решительно». 14 марта: «Поведение принцессы Елизаветы с каждым днем делается все хуже и хуже: она без стыда делает вещи, которые заставляют краснеть даже наименее скромных».

Однако даже развратное поведение тетки не погасило страсти к ней императора. Показательно, что во время церемоний помолвок Петра как с Марией Меншиковой, так и с Екатериной Долгорукой современники отмечали явное равнодушие царя к своим будущим супругам. Это можно рассматривать как косвенное свидетельство того, что в голове у жениха роились мысли совсем о другой женщине, а именно о горячо желанной тетушке.

В декабре 1728 года, то есть в то время, когда наблюдалось охлаждение в отношениях между Петром и Елизаветой, наставник императора заявлял, «что боится, чтобы царь снова не влюбился в Елизавету». Очевидно, основания для этих опасений имелись. Дабы не допустить возобновления, казалось бы, угасшей страсти, вельможи решили выдворить цесаревну за пределы России. С этой целью начались интенсивные переговоры между русским и польским дворами о выдаче Елизаветы Петровны замуж за Морица Саксонского. Однако эти переговоры внезапно прервались – надо полагать, по повелению императора.

Елизавета Петровна была настолько уверена в силе своих чар и привязанности к себе племянника, что позволяла себе весьма рискованные поступки. И речь идет не только о ее отношениях с другими мужчинами. Она, например, отсутствовала на праздновании годовщины со дня коронации императора. По мнению Маньяна, оказавшемуся, впрочем, ошибочным, при дворе «смотрят на это обстоятельство как на преддверие бури, грозящей этой принцессе». Бури, однако, не произошло.

Де Лириа повествует о праздновании дня рождения Елизаветы Петровны, состоявшегося 29 декабря. На нем обещал присутствовать император, но он уехал охотиться на медведей. «Принцесса Елизавета, – повествует де Лириа, – почувствовала себя бесконечно оскорбленной ревнивой заботливостью, с которой Долгорукие стараются удалить от нее царя. И все знают, что эта их ревность даже противна самому монарху, который, несмотря на все, что они заставляют его делать, все‑таки сохраняет к принцессе постоянную любовь».

В этой же депеше де Лириа сообщал о трогательной встрече императора с цесаревной: «Меня также уверяют, что однажды ночью царь был на свидании с принцессой Елизаветой, и оба вместе они долго плакали, после чего монарх будто бы сказал своей тетке, чтобы она потерпела, что дела де изменятся. Все это вместе с холодностью, которую царь оказывает своей невесте (Екатерине Долгорукой. – Н. П.), заставляет меня думать, что в воздухе собирается гроза».[92]

Повторимся еще раз: основания говорить о благотворном влиянии Елизаветы Петровны на императора отсутствуют напрочь. Напротив, ей, как и племяннику, импонировала праздная, беззаботная, наполненная одними только удовольствиями жизнь. Не видно, чтобы цесаревна, которой в 1729 году исполнилось двадцать лет, проявляла интерес к политике, дворцовым интригам или сверх меры использовала близость к императору в корыстных целях.

Совсем в ином свете предстают отношения Петра с сестрой Натальей Алексеевной. Она была старше брата на 15 месяцев, но в их характерах и поведении просматриваются столь существенные различия, будто у них были разные родители или они росли и воспитывались в несхожих условиях. Петр был капризным, безалаберным и своевольным подростком, в то время как его сестра – разумной, не по возрасту рассудительной и уравновешенной девицей.

Впрочем, такого рода контрасты нельзя считать редким явлением. К несхожим натурам относятся, например, дочери Петра Великого, Анна и Елизавета. Обеих тоже воспитывали в одинаковых условиях, однако хорошо известно, сколь несхожими они оказались, достигнув зрелого возраста. Анна Петровна всего на год была старше сестры, но любознательность породила в ней тягу к самообразованию – она отличалась начитанностью, серьезным восприятием окружающего, благоразумием, в то время как ее младшая сестра Елизавета ограничилась приобретенным в детские годы и, избалованная всеобщим вниманием к своей на редкость привлекательной внешности, отличалась легкомыслием, неукротимой тягой к удовольствиям и наслаждениям. (Она, похоже, за всю жизнь не прочла ни одной книги, так как чтение считала вредным для здоровья – старшая сестра, по ее мнению, и скончалась в двадцатилетнем возрасте, потому что подорвала здоровье чтением книг.)

Историки не располагают сведениями ни об интересе великой княжны Натальи Алексеевны к чтению книг, ни о ее образованности. Ее имя стало мелькать в депешах иностранных послов с 1727 года, когда ее брат был провозглашен императором. Причем большинство донесений описывают состояние ее здоровья, и лишь немногие отмечали ее поступки и достоинства.

Лефорт доносил 12 июня 1727 года: «Нельзя довольно налюбоваться на рассудительное поведение великой княжны. Она – Минерва (покровительница ремесел и искусств. – Н. П.) для царя».[93] Наталья Алексеевна осуждала как увлечение брата теткой Елизаветой Петровной, так и его страсть к охоте. Но, как отмечал Лефорт в декабре того же года, и великая княжна, и действующий заодно с нею Остерман «потеряли всякое значение с своими увещеваниями. Великая княжна часто бывает огорчена поступками царя, следующего только прекрасным правилам Долгоруких».

Герцог де Лириа тоже заметил достоинства сестры царя. «Могу уверить вас, – делился своими впечатлениями посол с мадридским двором, – это (смерть великой княжны. – Н. П.) будет незаменимая потеря для России: ее ум, рассудительность, благородство, наконец, все качества ее души выше всякой похвалы. Иностранцы теряют в ней покровительницу, и особенно Остерман, к которому она всегда имела величайшее доверие».[94] Легко заметить, что де Лириа вообще давал самые лестные отзывы о великой княжне. Впрочем, очевидно, что испанский посол сильно преувеличивал добродетели тринадцатилетней девочки.

В апреле 1728 года прусский посол Мардефельд дал о великой княжне отзыв, близкий к оценке Лефорта: «Многие говорят, что она, как разумная и дальновидная особа, так близко принимает к сердцу все уклонения от правильного воспитания ее брата, что в этом и состоит главная причина ее болезни».[95]

Самыми обстоятельными сведениями об усилиях великой княжны раскрыть брату глаза на гибельные для него последствия тесных контактов с Иваном Долгоруким располагал К. Рондо: «Царевна в самых горячих выражениях представила брату дурные последствия, которые следует ожидать для него самого и для всего народа русского, если он и впредь будет следовать советам молодого Долгорукого, поддерживающего и затевающего всякого рода разврат. Она прибавила, что и больна от горя, которое испытывает, видя, как его величество, пренебрегая делом, отдается разгулу». Уже после кончины Натальи Алексеевны, 3 декабря 1728 года, английский посол К. Рондо доносил, что брат, «чтобы утешить умирающую, обещал исполнить ее желание, но со смертью царевны он изменил слову, и князь (Долгорукий. – Н. П.) теперь в милости больше, чем когда‑нибудь».[96]

Надобно отметить, что дипломаты переоценивали степень влияния великой княжны на брата. Оно было значительным при Меншикове, когда отрок искал у нее совета, как у старшей сестры и самого близкого к нему человека. Но после того как Петр оказался покорен двумя страстями: охотой и увлечением теткой, обе они (эти страсти) затмили влияние сестры, отодвинули ее на второй план. Теперь советы и увещания великой княжны либо принимались лишь для вида, либо напрочь игнорировались. Петр начал сторониться встреч с сестрою, чтобы не выслушивать очередную ее нотацию. Об этом говорил Остерман, лучше других осведомленный о подлинных отношениях между братом и сестрой. Так, в беседе с прямо заявил, что великая княжна оказывала незначительное влияние на брата.[97]

Об исчезновении близких отношений между братом и сестрой свидетельствует поведение Петра накануне кончины сестры. Это поведение характеризует императора далеко не с лучшей стороны. Наталья Алексеевна перед смертью пожелала проститься с братом, но он был на охоте. Пришлось посылать к нему одного за другим пятерых курьеров.

Но иностранные дипломаты не ошибались в том, что касалось симпатии, которую питала к ним сестра императора. Именно в ней они видели свою защитницу. А потому с особо пристальным вниманием они следили за состоянием здоровья великой княжны: все иноземные послы считали необходимым сообщать своим дворам о том, как протекала ее болезнь и как постепенно угасала надежда на ее выздоровление.

Используя извлечения из депеш, можно составить хронологию течения болезни великой княжны.

8 апреля 1728 года. Мардефельд: «Наталья Алексеевна нездорова, и она проводит большую часть времени в постели».

26 июля. Де Лириа: 23 июля – день рождения великой княжны. Она специально встала с постели, чтобы присутствовать на ужине, «хотя так слаба, что едва может держаться на ногах. Все медики думают, что у нее легочная чахотка и, я боюсь, проживет ли она еще несколько недель, хотя ей и дадут то средство, которое рекомендовал я, а именно молоко женщины».

26 июля. Лефорт: «У великой княжны остались следы бывшей у нее болезни, именно чахоточный кашель и худоба, заставляющая бояться за нее. Вот следы нездорового помещения в Кремле и прогулок, которые она принуждена была предпринять для доставления удовольствия своему брату».

9 августа. Де Лириа: «Великая княжна чувствует себя гораздо лучше с того времени, как ее лечит новый медик».

23 августа. Де Лириа: «Здоровье великой княжны улучшается. Вчера я имел честь быть с нею восприемником дочери одного контролера при столе его величества».

26 августа. К. Рондо: « была очень больною в Москве, она теряла фунта по два крови».

15 ноября. Де Лириа: «…великая княжна в отчаянном положении, почему его величество возвратился в город ныне же… Великая княжна умирает, и ее потеря незаменима: в моей жизни я не видал принцессы более совершенной».

29 ноября. Де Лириа: «С того времени, как великая княжна начала принимать женское молоко, здоровье ее не улучшается: надежды на выздоровление не предвидится».[98]

Наталья Алексеевна скончалась 22 ноября (3 декабря по новому стилю) 1728 года. Это была действительно огромная потеря для Петра II, ибо , который искренне любил его и желал ему добра. Но сам Петр этого, кажется, не понимал.

В архиве сохранился текст «придворного распоряжения касательно погребальной церемонии великой княжны Натальи Алексеевны». Из этого документа явствует, что похороны великой княжны должны были отличаться пышностью и торжественностью. В них принимал участие сам император.

В церемонии предполагалось участие двух шталмейстеров: один шел впереди процессии, другой ее замыкал. Основную часть процессии открывали 36 трубачей и три литаврщика. За ними следовали пажи великой княжны во главе с гофмейстером. Далее в санях везли гроб. Лошади были покрыты черными попонами, а сани – черным бархатом. За гробом следовали 48 лакеев в траурном одеянии с факелами, из коих 34 сопровождали гроб, а 16 – императора.

Перечисленные участники церемонии комплектовались из штата великой княжны. За ними следовали 13 карет, запряженных цугами, в которых восседали маршалы, кавалеры и гофдамы. За этими каретами ехали дамы, тоже в каретах; их число не указано.

За императором несли шлейф три камергера. Каждого сопровождали по два гайдука.[99]

За день до погребения все кабаки должны были быть извещены о запрещении продавать в день похорон водку.

Погребение великой княжны сопровождалось инцидентом, свидетельствующим о живучести традиций местничества, отмененного еще в 1682 году. Несмотря на присутствие императора, многие так и не явились на похороны. Как пояснил К. Рондо, «…возникли большие споры по поводу мест в процессии и ее расположения, сановники никак не могли согласиться между собою».[100] «Большинство лиц уклонились от присутствия на похоронах, – сообщал Маньян, – их поведение так не понравилось царю, что он, как говорят, грозился даже припомнить некоторым из них».

Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9