В. П. МАКАРЕНКО

ПРОБЛЕМА ОБЩЕГО ЗЛА:

расплата за непоследовательность

Москва

Вузовская книга

2000

ББК 60.55 M 69

Проблема общего зла: расплата за непоследо­вательность. - М.: Вузовская книга, 20с. ISBN I-7

В книге анализируются узловые пункты концепции А. Хиршмана — одного из главных представителей «исторической школы» в социологии, экономической теории, политологии, теории организации и управления. Эвристический потенциал теории «неожиданных последствий» будет ин­тересен для студентов и специалистов всех гуманитарных дисциплин.

© , 1999
ISBN I01-7 ©«Вузовская книга», оформление, 2000

Предисловие

После распада СССР и краха «мировой системы социализма» генезис, функцгонирование и перспективы капитализма опять стали главной темой политических дебатов и академических дис­куссий. В частности, теоретико-социологические аспекты про­блемы обсуждались на одном из «круглых столов» журнала «Со­циологические исследования»1. Дискуссия сконцентрировалась вокруг доклада . Его позиция могла быть сведена к следующим основным положениям.

По мнению коллеги, генезис термина «капитализм» связан со взглядами мелкобуржуазных социологов середины прошлого века. Он означал определенную экономическую систему. Тогда как в марксизме «капитализм» никогда не был экономическим понятием, а мировоззренческой категорией. Эта категория на протяжении второй половины XIX в. отождествлялась с поняти­ем «современность». Причем, такое отождествление было ти­пично как для радикалов (социалистов и коммунистов), так и для либералов. полагает, что взгляды либералов более продуктивны в теоретическом отношении. Например, М. Вебер был национал-либералом по своим политическим ори-ентациям. И на рубеже XIX-XX вв. он предложил разделить ка­питализм на «архаичный» и «современный». Только второй из указанных идеальных типов капитализма связан с генезисом множества факторов, определивших культурно-историческую уникальность европейского капитализма.

Различие между указанными типами капитализма сущест­вовало на протяжении двух третей XX в. Однако в 1970-е гг. сно­ва произошло отождествление капитализма и современности. Понятие капитализма опять выполняет мировоззренческую роль. с этой тенденцией не согласен. Со ссыл­кой на труды Ф. Броделя он трактует нынешний европейский ка­питализм как «паразитический нарост» на отношениях обмена. Эта болезнь присуща капитализму в той степени, в которой нарушаются правила эквивалентного обмена. В Европе давно

3

существуют слои «честных капиталистов» и «мошеннических ути­лизаторов». Последние всегда «деформировали» позитивные ре­зультаты спонтанного развития рыночной экономики.

считает, что руководство России при выра­ботке программы социально-экономических преобразований за­имствовало опыт европейских мошенников. В результате в стране сегодня господствует дикий, разбойничий, авантюрис­тический, торгово-ростовшический капитализм. В нем можно обнаружить все признаки «архаичного» капитализма. Поэтому для оценки ситуации в современной России Веберрвская кон­цепция капитализма более продуктивна, нежели взгляды Марк­са и современных левых теоретиков.

Давыдова изложена в многочисленных публи­кациях. За последние годы она стала популярной не только в социальной науке, но и в публицистике. Кстати, все участни­ки «круглого стола» поддержали идею о «современном» или «нормальном» капитализме. Правда, из нее следуют противоре­чивые выводы.

С одной стороны, в России никогда не было и нет до сих пор «нормального» капитализма. К тому же все участники дис­куссии согласны с тем, что заимствованные на Западе «образ­цы» социально-экономического развития никогда ни к чему хо­рошему не приводили. С другой стороны, в современном мире вмешательство государства в экономику является «нормой». А Россия здесь издавна чемпион...

Короче говоря, точка зрения порождает больше вопросов, чем предлагает ответов и аргументов. Но в этой небольшой книжке я не буду даже пытаться их системати­зировать. Меня интересует единственный вопрос: существует ли в современной социальной науке концепции, позволяющие дистанцироваться от представления о «нормальном» капи­тализме, с которым могут сравниваться все остальные? Этот вопрос может быть разбит на несколько соподчиненных про­блем: можно ли концепцию М. Вебера считать продуктивной при оценке социально-экономических трансформаций? являют­ся ли интересы и социальные институты, сложившиеся в усло­виях европейского капитализма, наиболее надежной формой таких трансформаций?

4

Глава 1 Реальная проблема и ложная дилемма

В одной из предыдущих статей я уже упоминал теорию нео­жиданных последствий при обсуждении вопроса о связи группо­вых интересов с властно-управленческими процессами1. Однако диапазон указанной теории значительно шире. В частности, называет «блестящими и глубокими» работы А. Хиршмана, посвященные проблеме становления рыночной экономики2. Но эти работы в социальных науках России оста­ются практически неизвестными. Я попытаюсь восполнить этот пробел.

А. Хиршман развивает свою концепцию в противовес глав­ным направлениям социальной мысли Нового времени. В его трудах обосновано принципиальное положение: ни рыночная, ни централизованная, ни смешанная экономика не являются эффективными средствами решения социальных проблем. Ни один из указанных видов экономики не может считаться образ­цом для подражания.

Однако в массе интеллектуальной продукции, в практичес­кой политике и публицистике господствуют до сих пор противо­положные подходы. Здесь можно напомнить пресловутую поле­мику между «купцами и кавалеристами» (А. Стреляный) или «идеалами и интересами» (А. Нуйкин) в начале «перестройки» в СССР. В сегодняшней России тоже существуют адепты рыноч­ной управляемой сверху, и смешанной экономики. Этот факт свидетельствует о кризисе всей системы социального знания. Социальные науки в целом пока не в состоянии описать губи­тельные последствия развития экономики в любых соци­альных системах — капиталистических, социалистических, сме­шанных. Анализ таких последствий и определяет содержание исследований А. Хиршмана.

Не менее того в современном социальном знании распрост­ранено противопоставление Вебера и Маркса. Оно приобрело статус стереотипа. Действительно, эти мыслители различаются между собой в оценке относительного значения экономических и внешнеэкономических факторов. Но есть и моменты сходства позиций Маркса и Вебера:

- анализ генезиса капитализма и рождения его духа как борь­бы с прежними идеалами и социальными отношениями;

5

- общее убеждение в коренной противоположности между «традицией» и «современностью»; для обоснования данной противоположности Маркс создал теорию общественно-экономических формаций, а Вебер — концепцию идеальных типов экономики, социальной структуры, господства и образов жизни;

-  описание социальных изменений (в том числе генезиса и функционирования капитализма) в категориях рождения новой социальной системы;

-  убеждение в том, что новые этосы или идеологии возника­ют более или менее параллельно процессу упадка прежней сис­темы отношений.

Указанные гносеологические и мировоззренческие установки присущи как Марксу, так и Веберу. В результате ни тот ни дру­гой не обращали внимания на способы воспроизводства старого в новом или рассматривали эту проблему как второстепенную.

А. Хиршман ставит перед социальными знаниями более сложную задачу — выявить и описать процессы становления и из­менения идеологий как длительный эндогенетический процесс, повлиявший на субординацию всех (внешних и внутренних) факторов при генезисе новой социальной системы. Для этого надо установить последовательность взаимопереплетения идей, принадлежащих к совершенно противоположным идеологиям — либеральной, консервативной, социалистической. Речь идет о построении таких теорий экономики, общества, политики, идеологии и культуры, которые были бы свободны от всех (или хотя бы главных) исторических форм, идеалов и институтов, типичных для идеологий Нового времени.

Однако ни одна школа социальной мысли XX в. этого сде­лать не смогла. Нынешнее поколение ученых во всех сферах социальных знаний все еще движется в кильватере духовных вож­дей, создавших главные идеологии современности. А сами вож­ди, обычно, не осознают или равнодушны к проблеме непред­виденных последствий собственной системы взглядов. Если бы такие следствия были известны заранее, — не исключено, что Локк и Бентам отказались бы от либерализма и утилитаризма, Берк и Токвиль — от консерватизма, а Маркс — от социализма.

Почему же такое осознание невозможно по определению? Потому что для всех идеологий Нового времени отношение меж­ду идеями (идеалами) и интересами было и остается по сей день центральной проблемой социального знания и практической по­литики. Акцент на идеи или интересы породил целую гамму те-

6

орий. В любой из них связь между идеями и интересами трак­товалась либо как отношение детерминации (прямой или об­ратной), либо как отношение констелляции. Ни одно из направлений социальной мысли даже не пыталось отбросить дан­ную альтернативу целиком. А ее идейные предпосылки пока еще изучены недостаточно. А. Хиршман прослеживает специфичес­кую «логику» становления данных предпосылок.

*"В докапиталистических обществах был наиболее распростра­нен героический этос (с мотивом и идеалом славы)· Затем его заменил буржуазный этос со всеми добродетелями протестантс­кой этики. В какой же момент времени торгово-промышленная деятельность начала рассматриваться как занятие, достойное че­ловека? Ведь на протяжении более тысячи лет — т. е. в период идейного оформления, институционализации и распространения христианства — в торговле и промышленности видели воплоще­ние пороков в жадности, скупости и жестокости. Затем вдруг тор­гово-промышленной деятельности начали приписывать положи­тельные свойства. Причем, эта модификация не заключалась в упадке традиционных ценностей: «Критика героического этоса нигде не сопровождалась пропагандой нового буржуазного этоса»3. Исторические, психологические и культурные причины столь неожиданного изменения оценок до сих пор являются предметом дискуссии.

С чего же все началось? С попыток создать новую теорию го­сударства. Она должна была усовершенствовать искусство поли­тического управления в рамках существующего порядка. Маки­авелли заложил основы этой теории. Он не пытался создать новый этический кодекс. А предложил рассматривать человека таким, каким он есть на самом деле. Люди руководствуются страстями, а не верой и не разумом. Это порождает бесконеч­ную цепь жестокостей, из которых и состоит человеческая исто­рия. Требования христианской морали, включая угрозу осужде­ния на вечные муки, нисколько не улучшили человеческую природу. Значит, надо найти более эффективные средства для совершенствования людей и управления обществом. Начался интенсивный поиск средств, образующих альтернативу христи­анской морали.

В этом контексте было сформулировано три рецепта:

-  применять насилие;

-  сдерживать страсти путем убеждения;

-  использовать страсти для достижения «общего блага».

7

Эти рецепты были преобразованы в проекты социального развития. Они существуют до сих пор как наиболее распростра­ненные варианты идеологии, социальной теории и политики, порождая бесчисленные комбинации.

Первые два средства были, известны издавна и новизной не обладали. Третье привело к повороту всей ориентации социаль­ной мысли. Да, жадность и своекорыстие — главные человечес­кие страсти, но на их основе может быть построен справедливый социальный порядок. Главный аргумент для доказательства это­го положения сформулировал Мандевиль. Божественное прови­дение использует человеческие страсти для обеспечения общего блага и потому надежды на лучшую жизнь терять не следует!

Первоначально слова «страсти» и «жадность» были нагруже­ны отрицательным смыслом. Постепенная эволюция языка при­вели к тому, что они были заменены нейтральными терминами «польза» и «интерес». Тогда как идея о возможности использо­вания страстей для достижения общего блага стала главным эле­ментом либерализма и парадигмой политической экономики. Если вспомнить Н. Лескова, эта «сиянс-госпожа» сразу стала претендовать на статус «главной» социальной науки.

Одновременно указанная идея повлияла на выработку пред­ставления о закономерном характере социальных процессов. На его основе были созданы гегелевская, марксистская и позитивистская концепции социально-экономических законо­мерностей. Все они восходят к метафоре «хитрость разума». Эта метафора выражала убеждение: хотя люди живут страстями, на самом деле они служат достижению некой высшей общечелове­ческой цели, которая непостижима для индивидуального созна­ния. Метафора «хитрость разума» была введена в социальную философию Вико и Гердером, а окончательную легитимизацию получила в философии истории и философии права Гегеля. Как известно, немецкий ученый колпак положительно оценил стра­сти, поскольку в них непосредственно проявляется и воплоща­ется «хитрость разума»..

Короче говоря, модификация моральной оценки страстей с отрицательной на положительную предшествовала становлению социальной теории. Затем происходила легитимизация страстей как предмета теоретического анализа.

Предполагалось, что все люди руководствуются тремя глав­ными страстями — эгоизмом, жаждой власти и богатства. Эти страсти противостоят как вере (условиям христианского спасе-

8

ния), так и разуму. Они порождают войну, голод и мор — три главных несчастья человеческого рода. Одновременно страсти свирепы по отношению друг н другу. В целях их теоретической легитимизации были обоснованы идеи о взаимопожирании (Ф. Бекон и Спиноза) и равновесии (Юм) страстей: «Мысль об управлении социальным прогрессом посредством продуманного установления одной страсти против другой стала распространен­ным занятием интеллектуалов XVIII века»4.

В XVII в. идея взаимопожирания страстей вытекала из обще­го пессимистического взгляда на человеческую природу и убежде­ния в том, что страсти опасны и деструктивны. В XVIII в. про­изошла полная реабилитация страстей. Она выражала оптимисти­ческие представления (прежде всего французских материалистов) о возможности «улучшения и исправления» человеческой приро­ды. Гельвеций первым снабдил термин «интерес» положитель­ным смыслом. Он обозначил этим термином только те страсти, которым приписывались уравновешивающие функции.

Таким образом, история социальной теории есть процесс пре­вращения моральных оценок в онтологические основы и гносеоло­гические принципы социального знания. Отсюда вытекает тоталь­ная аберрация мышления, которая еще далеко не закончилась.

«Отцы-основатели» США и вожди Французской революции пали первыми жертвами преобразования моральных оценок в политические постулаты. Те и другие начали использовать идею равновесия страстей как идеологические оружие для обоснова­ния и практической реализации принципов разделения власти и социального договора. Американские демократы и французские революционеры полагали, что оба института не задевают чело­веческую природу и являются универсальными свойствами об­щества. На самом деле в основании принципа разделения влас­тей и теории социального договора лежит представление о животной природе человека.

«Примечательно, — пишет А. Хиршман, — что при обосно­вании принципа разделения власти эта идея была переодета в другую одежду. Сравнительно новая мысль о контроле властей путем их взаимного сдерживания и уравновешивания стала убе­дительной благодаря представлению ее в форме общеизвест­ного и общепринятого принципа равновесия страстей»5. Иначе говоря, практика демократического конституционализма и революционного преобразования общества опираются на одни и те же теоретические основания

9

Теория социального договора стала элементом достижения равновесия. Гоббс во всех своих сочинениях лишь один раз со­слался на равновесие страстей. Без этой ссылки он не мог сфор­мулировать теоретическое обоснование государства. Причем та­кого, в котором раз и навсегда решены все проблемы, вытека­ющие из человеческих страстей. Однако большинство либералов и демократов не замечают собственной непоследовательности и применяют указанную стратегию постоянно. Она является ре­зультатом еще одной идеологической аберрации — противопос­тавления интересов и страстей. На этих иллюзиях — разделения власти в социальном договоре — до сих пор держится вся теория и практика демократии и связанная с нею парадигма социальной мысли Нового времени.

Природа указанных иллюзий состоит в том, что интересы начали отождествляться с материальной выгодой и пользой ин­дивидов и групп. Этот смысл до сих пор является главным в повседневной жизни, политическом языке и словаре соци­альных наук. На протяжении XIX—XX вв. выражения «государ­ственные», «классовые», «национальные», «групповые» и тому подобные интересы стали общепринятыми и уже не вызывают никаких возражений. Однако вплоть до XVII в. под интересом понималась совокупность человеческих намерений и связанных с ними размышлений. На протяжении последних 300 лет проис­ходило сужение данного смысла с одновременной универса­лизацией единственного мотива человеческой деятельности — стремления к материальной выгоде и пользе.

В рамках данного процесса А. Хиршман выделяет две тенденции.

Первая восходит к Макиавелли и связана с отождествлением интересов с «государственным разумом» (принципами существо­вания государства): «Эти понятия должны были вести борьбу на два фронта. С одной стороны, в них явно декларировалась неза­висимость от правил и требований христианской морали, обра­зующих основание политической философии до Макиавелли. С другой стороны, они должны были определить рациональную волю, не замутненную страстями и ежеминутными порывами. Именно такая воля становилась для Князя путеводителем»6. Од­нако доктрина Макиавелли ограничивала властвующих лиц ни­чуть не меньше, чем прежняя христианская мораль.

Властвующие обязаны были доказывать, что все их поведе­ние определяется исключительно «высшими государственными

10

соображениями», свободными от личных страстей, произвола, династической политики, комбинаций политической игры и т. п. Но никто из людей, стоящих у кормила власти не собирал­ся меняться в соответствии с доктриной. Поэтому отождествле­ние интересов с «государственным разумом», (принципами существования государства) вскоре обнаружило свою бесплод­ность: «Если традиционные христианские стандарты доброде­тельного поведения были труднодостижимыми, то не менее трудно было определить интерес»7. Тем самым использование понятия интерес для обозначения властвующих лиц и структур государства (класса, нации, группы, вероисповедной общнос­ти и т. д.) становилось крайне размытым и могло обозначать любое случайное содержание. Но этот случайный про­извол теперь выступал в маске необходимости и приобретал «теоретический» статус. Данная традиция существует до сих пор в социальной и политической практике и теории.

Вторая тенденция в истолковании интересов заключалась в отождествлении их с поведением индивидов и социальных групп: «Связь эгоизма и расчета стала квинтэссенцией поведения в со­ответствии с собственным интересом. Она показалась многообе­щающей в дебатах об искусстве управления»*. В начале XVII в. концепция интереса определялась в контексте династической внешней политики. Но под влиянием революции и гражданской войны в Англии эта концепция начала использоваться для иден­тификации проблем внутренней политики. Они определялись отношениями между вероисповедными группами пресвитериан, католиков, квакеров и т. д. После стабилизации политической ситуации и установлении религиозной толерантности под инте­ресом начали понимать стремление «делать деньги». Оно стало эквивалентом всеобщего интереса. А. Смит придал этому поня­тию теоретическое содержание, полагая улучшение благососто­яния главным мотивом поведения людей.

Аналогичный процесс шел во Франции. Здесь исходный смысл интересов определялся вопросом Макиавелли: что требу­ется для роста влияния, власти и богатства государства? По стандартам героического этоса для этого надо иметь честь и сла­ву. Теперь социальный и моральный смысл интересов начал за­меняться материальной выгодой. Первоначально такой мотив поведения был типичен для евреев-ростовщиков. Под влияни­ем данной социально-вероисповедной группы материальные ин­тересы начали считаться универсальным мотивом поведения.

11

Тем более что у большинства простых людей не было никаких иных доказательств достойного существования, кроме матери­ального благополучия.

В результате указанных процессов внимание возникающей социальной теории начало концентрироваться не на поведении властвующих лиц, а на поведении подвластных. Так возник еще один узел для связи социальной науки с произволом властвую­щих элит. Эта традиция тоже сохраняется вплоть до настоящего времени.

12

Глава 2 Интерес как новая парадигма социальной мысли

А. Хиршман показывает, что интеллектуальная история по­нятия интересов парадоксальна: сужение смысла понятия шло параллельно с универсализацией его одной стороны.

Первоначально интерес означал способность рационально­го, расчетливого и дисциплинированного руководства эгоиз­мом, жаждой власти, богатства и противопоставлялся страстям. Тем самым с помощью интереса в поведение людей вводились элементы расчета и предусмотрительности. Но в результате та­кого противопоставления возникло убеждение: одну группу стра­стей (жадность, алчность, скупость, своекорыстие, любовь к деньгам) можно использовать для усмирения других страстей (тщеславия, плотских и властных желаний). Неожиданное след­ствие заключалось в том, что этот смысл интереса соответство­вал традиционным ценностям Отсюда вытекало: люди (чело­веческая природа) не обязаны меняться ни по ре­лигиозным, ни по рационалистическим рецептам.

Следовательно, любые ссылки на любые интересы в после­дующем развитии социальной и политической мысли и практи­ки содержат в себе значительную долю традиционализма и кон­серватизма. Хотя этот момент обычно не осознается ни либеральными, ни социалистическими апологетами интересов.

Так была создана важная интеллектуальная предпосылка для связи илеи равновесия страстей с идеей их неизменности. Теперь эта неизменность выступала под прикрытием интересов. Обе эти идеи восходят к Макиавелли. Но конечный результат заставил бы его перевернуться в гробу: алчность становилась главной и привилегированной страстью, на которую к тому же возлагалась задача обуздывать другие страсти! И этот противоестественный и ядовитый симбиоз приобретал статус «вклада» в искусство уп­равления государством и социальное знание...

Раньше алчность оценивалась отрицательно. Теперь «дела­ние денег» было названо интересом. А само понятие интереса стало претендовать на оценочную нейтральность, объективность и теоретический статус. Однако в основе столь «нейтрального теоретизирования» лежит до сих пор положительная оценка са­мой мерзкой человеческой страсти. К тому же подобная аберра­ция связывалась с надеждой на возможность и научного руковоства обществом. Эта возможность была первоначально

13

реализована в просвещенном абсолютизме. В его основе как системы политического устройства лежит самое грязное своеко­рыстие. Зато теперь оно могло прикрываться соображениями о «государственных интересах».

Интересы стали новой парадигмой социальной философии и политики. В конце XVII в. максима «Интерес не подведет» была преобразована в теоретический постулат «Миром правят интересы». Но в первом случае имелась в виду способность ра­ционального руководства страстями. Во втором — одна страсть становилась господствующей. И никто вначале не вдумывался в эти тонкости. Понятие интереса казалось самим собой понят­ным. Никто не пытался дать строгого определения интересов и выяснить их отношение к страстям и разуму.

Со времен Платона категории страстей и разума доминиро­вали при анализе мотивов человеческого поведения. Однако ис­торический опыт показал что страсти деструктивны, а разум бессилен. Вера тоже не смогла исправить человечество. Такие результаты делали весьма мрачной перспективу существования человеческого рода. Но большинство людей отличается легко­мыслием и не склонны задумываться о трагизме собственного существования. Тогда как большинство политиков и государ­ственных мужей не желают учиться у Марка Аврелия — един­ственного философа на троне.

И европейские интеллектуалы в очередной раз пошли на пово­ду у большинства. Они умудрились «прописать» интересы (с ука­занной модификацией) между страстями и разумом. Эта процеду­ра базировалась на воспроизводстве традиционной христианской ценности Надежды. Правда, теперь Надежда выступила в наряде социальной теории. Теория обещала: жить станет лучше и весе­лей, если люди будут руководствоваться интересами. Философы предпочли оптимистическое обещание беспощадному анализу мотивов человеческого поведения, из которых вытекали и вытека­ют до сих пор убийственные перспективы. Почти никто из мысли­телей не желал создать такую социальную философию и теорию, в которых бы содержалось еще большее осуждение человека по сравнению с христианской религией. Речь идет о том мотиве христианства, в котором содержится абсолютное и бе­зусловное отбрасывание мира и обвинение человеческого рода.

Интерес стал новой гибридной и противоестественной фор­мой человеческого поведения. И ее начали считать свободной от разрушительных страстей и бессильного разума. Прежде жад-

14

ность, пиетет перед деньгами и материальным благополучием вообще считался свойством рабов, евреев, лакеев и простонаро­дья. Теперь из этой страсти сделали залог «светлого будущего»: «Доктрина интереса в данное время была воспринята как действи­тельный завет спасения»'.

Правда и в XVII в. более проницательные философы и про­сто умудренные жизнью люди не дали себя увлечь новой доктри­ной. Одни (Боссюэ) отвергли ее целиком, другие (Спиноза) сомневались в параллелизме страстей и интересов, понятых как «разумный ' эгоизм», третьи (маркиз Галифакс) полагали, что люди не в состоянии распознать собственные интересы. Однако оптимистические ожидания победили трезвую мысль. Надежда на спасительную роль интересов стала первой и главной интел­лектуальной модой нового времени. И социальная мысль и по­литика до сих пор находятся под ее гипнозом!

Потребовалось совсем немного времени для горького похме­лья. В XVIII в. интересы подверглись сокрушительной крити­ке. А страсти были реабилитированы как потенциально положи­тельная сила. Одни доказывали, что принцип «Люди руковод­ствуются только интересами» полагает мир хуже, чем он есть на самом деле. Другие выдвигали принцип «Люди живут страстя­ми». Мир, в котором господствуют страсти, тем самым пола­гался лучшим по сравнению с миром, в котором доминируют интересы. Действительно, едва интерес был сведен к своекоры­стию, мир потерял привлекательность. Постулат «Интересы правят миром» превращался в жалобу или обвинение мира, в котором, кроме цинизма, ничего не существует. Поэтому Юм развил концепцию, согласно которой страсти могут улучшить мир, управляемый интересами. Реабилитация страстей соответ­ствовала оптимистическим идеалам Просвещения. Оно оконча­тельно отбросило типичный для Возрождения трагичный образ человека и мира.

Надо учитывать, что сами термины «оптимизм» и «песси­мизм» появились в философском и социальном словаре лишь в XVIII в. В этом контексте использование данных терминов для обозначения любого поведения, взгляда на мир или продукта ду­ховного творчества означает либо косвенное согласие со всей це­пью описанных преобразований, либо элементарное бессмыслие.

Короче говоря, вся мысль Нового времени кружила вок­руг нормативных постулатов, связывая с ними познаватель­ные концепции. Вначале страсти оценивались отрицательно, а

15

интерес положительно. Затем произошла перестановка оценок. Страсти вошли в симбиоз с интересами и начали оцениваться положительно. С таким симбиозом связано становление полити­ческой экономии и, опосредованно, всей системы социальных наук. Эта связь и определила все главные просчеты и поражения социальной мысли на протяжении последних двухсот лет. Она до сих пор не смогла освободиться от морально-мировоззренчес­ких постулатов.

Реабилитация страстей ничего не добавляла в их традиционное содержание. Зато максима «Интересы правят миром» вызвала зна­чительное интеллектуальное оживление: наконец-то найдена ре­алистическая основа для жизнеспособного социального строя!

Интересам начали приписывать достоинства предвидимости, неизменности и постоянства. То есть, как раз те качества, которые раньше фиксировались только в природном мире. Предполагалось, что если человек руководствуется лишь собственными материальными интересами, то не только ему, но и другим людям будет хорошо. А если действия мотивированы интересами, то их можно предвидеть подобно тому, как нетруд­но предсказать поступки добродетельного человека. Тем самым жадный и алчный человек превращался в идеал истинного хри­стианина! Облегчалась и задача властвующих: «По сравнению с теорией экономики теория политики раньше обнаружила шансы взаимной пользы, достигаемой с помощью интереса»2. Однако и политическая экономия вскоре отправилась в лакейскую Каноссу!

Дело в том, что сфера международной политики была и ос­тается неподконтрольной ни христианским принципам, ни дик­тату разума. В этой сфере обычно выступают взаимоисключаю­щие интересы. Каждое государство стремится к расширению собственного влияния, власти и богатства. В этом смысле ни одно из государств не является самостоятельным: «Интерес дан­ного государства является зеркальным отражением интересов его главного противника»3. Непредвидимость и непредсказуемость — существенные компоненты международной политики. В ней и воплощаются самые зверские человеческие страсти. Предло­жить что-либо новое в этой сфере философия не смогла. Поэто­му она облегчила себе задачу.

Представление о равновесии страстей и интересов было перенесено в сферу внутренних конфликтов государства. Оно положило начало живой до сих пор концепции «равновесия

16

сил». Наибольшую пользу от предвидимого поведения начали усматривать в экономической деятельности. Локк обосновал идею о том, что неопределенность поведения индивидов и групп есть главный внутренний враг государства. И этот враг должен быть побежден любой ценой!

В результате всякое непостоянство стало рассматриваться как важнейшая помеха для создания такого социального строя, в котором решены главные моральные, социальные и полити­ческие проблемы. Тем самым в либерализме не были заложены теоретические основания свободы. Либерализм стал источ­ником всеобщей регламентации социальных процессов. С этой регламентацией, в свою очередь, связан рост значения репрес­сивных институтов в обществе. Другие направления социальной мысли и практики — социализм и консерватизм — без всякого труда могли заимствовать эту идею, прикрывая ее лозунгом «свободы».

Так завязывались узлы между политикой и экономикой. Интерес отождествлялся с любовью к деньгам как вполне ле­гальной и главной страстью. Причем эта страсть оценивалась по­ложительно лишь в той степени, в которой накопление денег становилось самостоятельной целью, а не средством «красивой жизни». Данный момент обстоятельно проанализирован М. Ве-бером. А. Хиршман подхватывает эстафету, но обращает внима­ние на парадокс: раньше алчность квалифицировалась как наи­более опасная страсть; теперь она становилась добродетелью, поскольку связывалась с постоянством поведения индивидов. «Для того, чтобы столь радикальное изменение оценки стало убедительным, надо было снабдить алчность безвредностью»4. И эту задачу тоже выполнили философы!

Превращение материальных интересов в постоянные страсти вело к тому, что они начали сметать все на своем пути. Сто лет спустя осознание этою факта нашло наиболее полное выражение в «Манифесте Коммунистической партии». Как известно, ста­новление капиталистического общества сопровождалось всеоб­щей коррупцией. Деньги начали рассматриваться как наиболее сильная социальная связь. Она не шла ни в какое сравнение с кровнородственными отношениями, честью, дружбой и любо­вью. Представление о деньгах как сильнейшей социальной связи было и остается до сих пор самой распространенной и опасной формой идеологии. К тому же она не нуждается в доказательстве именно в силу своей повсеместности. Никакая политика, даже

17

самая революционная, не смогла сломить это убеждение. Боль­шинство политиков и теоретиков даже не ставили перед собой такой задачи. В результате развитие общества и социального знания пошло по совершенно другому пути.

Стремление к удовлетворению собственных материальных интересов было признано множеством мыслителей невинным и безвредным занятием. Однако это признание — непредви­денное следствие длительного господства идеалов аристократии. Она всегда питала презрение к ростовщикам, купцам и промыш­ленникам. Это — грязные, серые и неинтересные люди, соци­альные отбросы и маргиналы. Аристократическое презрение породило убеждение в том, что торгово-промышленная деятель­ность лежит за пределами добра и зла, является этически нейт­ральной и потому не может играть важную социальную роль. «В определенном смысле победа капитализма, — пишет А. Хиршман, — как и победа множества современных тиранов, многим обязана всеобщему презрению к купцам и промышленникам. Это презрение не способствовало серьезному отношению к дан­ной группе и не позволяло поверить в ее способность к великим делам и свершениям»5.

Для обозначения парадоксального синтеза презрения и не­винности был изобретен специальный термин «douceur». Он оз­начал мягкость, покой, комфорт и наслаждение — в отличие от непостоянства, стремительности, порыва и беспокойства, по­рождаемых другими страстями. Предполагалось, что погоня за деньгами и торговля смягчают и облагораживают нравы людей. Этот смысл и вошел в выражение «благородные народы». Оно противопоставлялось «диким и варварским народам». Указан­ные метафоры стали первой попыткой осознания дихотомии, которая в XIX—XX вв. приобрела вид противоположности меж­ду «историческими» и «неисторическими», «развитыми» и «от­сталыми» нациями. Эта противоположность сохраняется по сей день в различных вариантах философии истории, теориях соци­ального развития, модернизации и цивилизации.

Корни указанного термина связаны с некоммерческим зна­чением коммерции. Оно означало не только торговлю, но и приятную беседу и другие формы любезного общения людей, в том числе между мужчиной и женщиной. Но даже филологичес­кий смысл выражения «doux-commerce» поражает апологетикой и несоответствием действительности. Облагораживание коммер­ции происходило в XVIII в. На этот период как раз приходится

18

пик коррупции и работорговли. Да и обычная торговля была крайне жестоким, рискованным и опасным предприятием. Иначе говоря, все аргументы в пользу торговли содержат идео­логические конотации.

И все же в конечном счете «делание денег» начало рассмат­риваться как стабильная и спокойная страсть. Она переплелась с достижением частных интересов. Мирная жажда обогащения (в отличие от жадности) требовала действий с опорой на разум. Такое понимание интересов утвердилось в XVII в. Расчетливая погоня за деньгами осознавалась как сильная, но спокойная страсть, способная победить бурные, но слабые страсти. Свое­корыстие начало противопоставляться стремлению к наслажде­ниям. Особый акцент на этом сделал Юм: «Ведущий философ эпохи прославлял капитализм потому, что он должен был ожи­вить полезные склонности людей за счет вредных и подавить, а то и уничтожить, деструктивные и губительные свойства чело­веческой природы»6.

Лишь только после осуществления указанных семантических и идеологических процедур начала культивироваться надежда на то, что развитие экономики позволит решить все проблемы и улучшить социальный и политический строй. Таким образом, возникающая социальная наука так и не смогла освободиться от христианского принципа Надежды. Правда, теперь он выступал в виде экономикоцентризма — наиболее распространенной ил­люзии последних двухсот лет.

19

Глава 3 Можно ли с помощью экономики улучшить социальный строй?

А. Хиршман детально прослеживает основные звенья этого процесса. Зеленый свет для погони за деньгами — продукт дли­тельного развития европейской мысли. Тогда как принцип «Ин­тересы противостоят страстям» остается до сих пор малоизвест­ным и неизученным. Существует несколько причин указанного «белого пятна» в социальном знании.

Прежде всего данный принцип относится к так называемому «неосознанному знанию». К. Поланьи определял таким образом комплекс убеждений, настолько очевидных для данной группы, что они никогда не выражаются полностью и систематически. Кроме того, «белое пятно» возникло в результате развития эко­номической мысли. В частности, А. Смит пренебрег различием между интересами и страстями. Он подчеркивал положитель­ные, а не отрицательные политические следствия экономичес­кой деятельности. Однако теория А. Смита лишь завершила дли­тельный процесс. Она сама стала неожиданным следствием надежды на то, что с помошью политики (искусства управления государством) можно решить социальные проблемы.

В трудах Монтескье, Д. Стюарта и Д. Миллара начала фор­мироваться противоположная тенденция.

Монтескье сформулировал и обосновал положение о пози­тивном влиянии торговли на политику и культуру. По его мне­нию, демократия есть положительное следствие развития торгов­ли. Как известно, торговля длительное время осуждалась церковью и потому стала занятием евреев. А бедные евреи долгое время страдали от преследований, насилия и эксплуатации со стороны королей и аристократии. В этой юдоли они находи­лись до тех пор, пока не изобрели вексель — «невидимые деньги».

Однако главный аргумент Монтескье в пользу торговли и промышленности был типично верноподданным. По его мне­нию, торговля и промышленность способны предотвратить «злые умыслы» и государственные перевороты, которыми всегда отличалась и занималась аристократия. Поэтому французский мыслитель поставил интересы выше страстей и разума.

Он также первым сформулировал положение: прямая крити­ка политиков за несоответствие их действий морали и разуму не имеет смысла. Она всех убеждает, но никого не исправляет. Лучше «пойти другим путем» — показывать бесполезность страс-

20

тей и намерений аристократии и властей. Иначе говоря, Мон­тескье придал принципу пользы политическое измерение.

Правда, взгляды Монтескье не отличались последовательно­стью. С одной стороны, он положительно оценивал развитие оборота векселей — «невидимого имущества». С другой сторо­ны, опасался роста значения государственных ценных бумаг. Дело в том, что сразу же после изобретения векселя государ­ственные займы и долги получили повсеместное распростране­ние. И пока ни одно государство не собирается от них отказы­ваться. Для борьбы с этим процессом Монтескье предлагал использовать принцип разделения властей и арбитража. Он пи­тал иллюзию, что указанные средства положительно повлияют на международные отношения и увеличат шансы мира.

Общий вывод теории Монтескье поражает бездоказатель­ностью: с одной стороны, торговля позволяет предотвращать гражданские войны, но, с другой стороны, способствует под­держанию военной морали в отношениях между государствами...

Стюарта были не менее противоречивыми. Он сформулировал ложную альтернативу в виде диалектического софизма: рост торговли и богатства увеличивает влияние поли­тиков на поведение всех граждан и в то же время уменьшает сферу политического произвола в государственной власти в це­лом. Эта альтернатива повлияла на всю последующую полити­ческую, экономическую и социальную мысль и практику. От нее до сих пор не могут освободиться ни либералы, ни социа­листы, ни консерваторы. Подобный ход мысли, как показала последующая история, ведет в теоретические, политические и экономические тупики.

Для выхода из теоретического тупика Д. Стюарт сконструиро­вал популярное до сих пор различие между властно-политическим произволом и строгим регулированием экономики. По его мне­нию, произвол власти обусловлен страстями властей предержа­щих. Тогда как строгое регулирование экономики приписывалось гипотетическому государственному мужу, который руководству­ется исключительно общим благом. Развитие экономики устанав­ливает пределы для произвола и увеличивает потребность во вме­шательстве власти в социальные процессы. Такое вмешательство и должно гарантировать устойчивое развитие экономики.

Для доказательства этого софизма Д. Стюарт сравнивал экономику с часами. Мир экономики уподоблялся вселен­ной, которой можно управлять извне. Произвол портит, а

21

регулирование исправляет часы. Под пером Д. Стюарта биб­лейский Бог (создавший мир из глины) переквалифицировался в Главного Часовщика. Предполагалось, что сконструирован­ные Богом часы могут ходить без всякой помощи со стороны людей. Правда, не всех. Для политиков и государственных ап­паратов делалось исключение. Они уподоблялись часовщикам, регулирующим экономические механизмы.

Д. Миллар радикализировал этот вывод. По его мнению, государственный муж не может принимать произвольных реше­ний, а должен непосредственно способствовать благосостоянию страны. Тем самым, экономические и политические механизмы ставились во взаимосвязь. Но как гарантировать правильный ход обоих? Такую гарантию Миллар усматривал в праве на восста­ние. Его аргументы были не менее механистическими.

Фабричные люди живут в городах. Масса горожан действует как машина, ход которой остановить невозможно. Рабочие по­стоянно совершенствуются в избранной профессии. Поэтому фабрично-городские слои меркантильно-ориентированных наро­дов без всякого труда постигают общие интересы. Горожане об­ладают также возможностью контроля над государственными уч­реждениями и могут устранять невежественных чиновников. Поэтому любые массовые акции обладают положительным соци­альным смыслом. Трудящиеся массы обладают правом на восста­ние. Это право соответствует групповым интересам трудового народа и одновременно способствует совершенствованию кон­ституции. Следовательно, плебейские массы выполняют раци­ональную и полезную функцию в экономическом процессе.

Монтескье, Д. Стюарт и Д. Миллар заложили основы пер­вого направления, в русле которого категория интереса преобра­зовывалась в движущую силу экономического и политического развития.

Второе направление связано с физиократами. Они первыми потребовали ограничить оборот денег в торговле и промышлен­ности. Главный аргумент состоит в необходимости увеличить определенность экономики. Физиократы также первыми заме­тили опасность того, что богатые купцы и промышленники мо­гут применять средневековую корпоративную мораль для органи­зации отдельных государств.

Физиократы соглашались с положением о том, что произ­вольная и некомпетентная политика тормозит экономический прогресс. Для предотвращения этого они сконструировали мо-

22

дель социального строя, в котором общие интересы тождествен­ны индивидуальным интересам властвующих лиц. Такое тожде­ство возможно только при абсолютной монархии.

Именно в этом контексте и была сформулирована доктрина о «гармонии интересов». Согласно данной доктрине, общее бла­го есть не столько результат стремления индивидов к собствен­ной пользе, сколько следствие абсолютной власти. Идеальный политический строй может быть установлен только просвещен­ным монархом. Он является собственником всех средств произ­водства и устраняет все конфликты межу властью и обществом.

Таким образом, посредством указанной интерпретации ин­тересов физиократы защищали азиатский деспотизм.

А. Смит завершил эту концепцию. Монтескье и Стюарт были заняты проблемой ограничения власти короля. А. Смита больше беспокоило невежество и произвол аристократии. Он полагал-ее крах неизбежным, если только она решится исполь­зовать новые возможности потребления и улучшения материаль­ной ситуации.

А. Смит тоже рассматривал политику как необходимую предпосылку и следствие развития экономики. В то же время он обосновывал необходимость государства не столько сообра­жениями минимализации его функций, сколько потребностью установления рамок для произвола. Если произвол мешает эко­номике развиваться, то власть надо менять, а не ждать, когда она измениться сама по себе.

Отношение Смита к капитализму (особенно к принципу раз­деления труда) было неоднозначным. Но он первым заметил неожиданные следствия развития экономики:

-  торговля способствует излишествам, коррупции и обшему упадку нравов;

-  все страсти человека концентрируются в стремлении к на­живе.

Отсюда вытекал главный вывод Смита: стремление к бо­гатству не есть самоцель, а средство социального признания. Внеэкономические мотивы поведения не являются самостоя­тельными, но они направлены на укрепление экономических мотивов. Тем самым Смит отождествил интересы со страстями. Тогда как акцент на внеэкономические (моральные и политичес­кие) мотивы человеческой деятельности способствовал анализу экономического поведения в соответствии с прежней концепци­ей человеческой природы.

23

Иначе говоря, теория Смита была регрессом — возвратом к исходному состоянию пониманию интересов. Это объясняется тем, что британского моралиста и экономиста интересовал «че­ловек толцы» — обычное поведение большинства людей. Главная забота большинства — самосохранение и улучшение материаль­ных условий жизни. Абсолютное большинство людей не в состо­янии ни подчинять свое поведение рыцарскому кодексу (этос чести и славы), ни «жить страстями» (как аристократия), ни удов­летворять страсти путем размеренной и систематической погони за интересами (подобно евреям, пуританам и возникающей бур­жуазии), ни вообще последовательно соблюдать сказанное слово.

Неожиданное следствие теории А. Смита состояло в том, что проблемы социальной морали вообще перестали интересовать экономистов. Такое положение сохраняется до сих пор в профес­сиональной среде экономистов, независимо от того, каких иде­ологических и политических ориентации они придерживаются — либеральных, социалистических или консервативных, этатистс­ких или соииетальных. « Смита поставил такое количе­ство интеллектуальных проблем, — пишет А. Хиршман, — что их расшифровка и решение дали пишу многим поколениям эконо­мистов. Как сама гипотеза, так и возникшая на ее основе теория удовлетворяли посылкам победившей парадигмы. Они были удовлетворительным обобщением и одновременно дали возмож­ность сузить поле исследования, по которому до тех пор свобод­но двигалась социальная мысль. Тем самым были созданы усло­вия для интеллектуальной специализации и профессионализма»1. Научная специализация способствовала закреплению и воспроиз­водству указанных аберраций, от которых до сих пор не может освободиться социальное знание во всем комплексе дисциплин.

Вернемся к вопросу, поставленному в начале главы: можно ли с помошью экономики улучшить социальный строй? На него сле­дует ответить отрицательно. В XVIII в. возникло представление о спасительных политических последствиях развития экономики. Это представление есть иллюзия. Она остается привлекательной до сих пор, хотя история ее полностью опровергла.

В частности, сравнение экономики с часами (постоянное движение, стабильность, точность и исправность рыночных ме­ханизмов) сыграло роль ключевого аргумента при установлении множества авторитарных режимов XIX — XX вв. в Европе и во всем мире. Этот аргумент впервые был использован физиокра­тами, а затем бесконечно повторялся. В данном контексте была

24

также сформулирована идея о возможности «научного управле­ния обществом» и веберовская концепция «рациональной бю­рократии». Ни либералы, ни марксисты, ни консерваторы, ни просто политические прагматики так и не смогли освободиться от этих иллюзий. По сути дела, все остальные направления эко­номической, социальной, правовой, политической и организа­ционно-управленческой мысли до сих пор испытывают влияние указанных иллюзий.

Например, уже у Барнава можно обнаружить противопостав­ление «солидарности» (племени, клана) и «торгашеского духа». Преследование материальных интересов создает потребность в социальной стабильности, но оно же может привести к проти­воположному следствию — стать идейным источником деспо­тизма. Указанная дихотомия затем была заимствована молодым Марксом, Дюркгеймом, Теннисом, Парсонсом и т. д. Правда, Маркс дополнил этот вывод. При анализе революции 1848 г. он показал, что развитие экономики к забота о материальных инте­ресах могут как улучшать, так и ухудшать искусство управления государством. Однако Маркс полагал, что положительные след­ствия развития экономики предшествуют отрицательным. От этой идеи все еще не могут освободиться марксистские и постмар­ксистские теоретики и политики во всех странах.

Содержательные критические аргументы против всей системы описанных заблуждений были развиты Фергюсоном и Токвилем. Они исходили из констатации существующего положения вещей: у большинства людей влечение к материальным благам развива­ется быстрее, нежели склонность к познанию и навык практичес­кого пользования свободой. Если большинства людей занято лишь погоней за материальными интересами, то ловкие полити­ческие игроки могут захватить власть даже при формальной де­мократии. Если же народ требует от правительства только поддер­жания порядка для преследования материальных интересов, то он является рабом собственного материального благополучия.

Такие мотивы поведения большинства людей существуют до сих пор. При таком положении вещей вероятность появления «авторитарных личностей», стремящихся к подчинению всего народа, возрастает пропорционально степени распростра­нения материальных интересов в обществе. Следует ли отсюда, что все политические формы современного общества (включая демократию) и весь корпус современного социального знания стоят на песке?

25

Глава 4 Интересы «квази-стражей» современного общества

Итак, погоня за материальными интересами и превращение последних в главный и морально мотивированный стимул соци­ального поведения ведет к неразрешимой дилемме:

-  любая детерминация политики экономикой лишь увели­чивает вероятность властно-политического произвола;

-  одновременно такая детерминация уменьшает участие большинства граждан в политической жизни.

Эту дилемму не удалось обойти ни одному демократическому государству. Тогда так в государствах деспотических и автокра­тических вершины властных иерархий на протяжении XX в. по собственному произволу устанавливали сферу того, что являет­ся «полезным» и «вредным» для функционирования «деликатно­го часового механизма» экономики. Невозможно также отрицать очевидный факт: в современном обществе большинство людей занято погоней за деньгами и материальным благополучием. Это правило не зависит от специфики социально-экономических си­стем. Одновременно оно лишь увеличивает сферу свободы для тех, кто стремится к власти ради удовлетворения собственных амбиций — или страстей в терминологии XVII—XVIII вв.

Таким образом, «хорошие» и «плохие» последствия развития экономики всегда проявляются одновременно. Отсюда выте­кает необходимость отбрасывания всех концепций, признающих идею о детерминации политики экономикой (и наоборот), неза­висимо от положительной или отрицательной оценки данной детерминации. Речь идет о целых направлениях и школах совре­менного экономического, социологического, политического и культурно-цивилизационного анализа. Сюда попадают:

-  либеральные концепции свободного рынка и открытого общества (Л. Мизес, Ф. Хайек, И. Щумпетер, М. Фридман, К. Поппер и др.);

-  марксистские концепции отчуждения и борьбы классов (Г. Лукач, А. Грамши, В. Ленин и др.);

-  консерватино-аристократические концепции рессентимен-та и массового общества (Ф. Ницше, X. Ортега-и-Гассет и др.);

-  социологические концепции солидарности, аномии и дис­функций (Э. Дюркгейм, Т. Парсонс, Р. Мертон и др.).

Вряд ли стоит особо доказывать, что современное научное сообщество в значительной степени состоит из последователей

26

данных концепций. Однако все аргументы, которыми пользу­ются последователи, против детерминации политики экономи­кой и государства вообще были сформулированы П. Прудоном. Он видел в частной собственности главную гарантию от угрозы вмешательства государства в социальную жизнь. Перечисленные концепции не дают возможности противодействовать данной уг­розе постоянно и ежечасно в любых обстоятельствах места и вре­мени. Отсюда вытекает кардинальное положение: никакого «нормального» капитализма не было и нет, а вся­кая связь материальных интересов с политически­ми и наоборот подозрительна по определению.

Как же в таком случае относиться к веберовской теории капитализма, в основании которой лежит представление о констелляции материальных интересов и идей во всех сферах со­циальной жизни?

Вебер и его последователи интересуются прежде всего психо­логией и этикой поведения индивидов. На этом основании объясняются причины концентрации определенных групп на ра­циональной калькуляции аккумуляции денег и других капита­лов. Вебер полагал капитализм непредвиденным и непреднаме­ренным следствием поиска индивидуального спасения. Кальвиновская доктрина предопределения преобразовалась в методические действия. Они были одухотворены целью индиви­дуального спасения. Средством выступили требования протес­тантской этики, предполагающей самоотречение. Последовате­ли Кальвина сумели найти выход между Сциллой фатализма и Харибдой стремления к мирским благам. В этом состоит пара­докс. Он свидетельствует о наличии важных, но неожиданных и не всегда реализуемых следствиях человеческой деятельности. Открытие таких следствий стало важной задачей социальных те­оретиков, начиная с Вико, Мандевиля и А. Смита.

А. Хиршман предлагает всему корпусу социальных знаний двигаться по этому пути. Значимое различие между теорией Вебера и концепцией Хиршмана состоит в ряде пунктов, из кото­рых я отмечу лишь основные.

До сих пор социальные науки занимались анализом общества и его отдельных фрагментов. Теперь главным предметом анализа всей системы социальных наук должны стать реакции интеллек­туальных, политически и чиновничьих элит на новые явления. Элиты обычно категоризуют все социальные явления и процес­сы на «положительные» и «отрицательные».

27

В частности, элиты положительно реагировали на станов­ление и развитие капитализма, связывая с ним собственные надежды. Они считали, что погоня за деньгами удерживает че­ловека на верном пути, сдерживает произвол и авантюризм вла­сти во внутренней и международной политике. Эта надежда не подтвердилась.

Одновременно элиты отчаянно искали средства для коллек­тивного спасения, предотвращения распада общества. По мере станоатения капитализма такой распад стал перманентной угро­зой вследствие нестабильности внутреннего и внешнего социаль­ного порядка. Эта нестабильность порождается погоней за инте­ресами и существует до сих пор. Следовательно, поиск средств коллективного спасения ни к чему не привел. Наоборот, исто­рии XX в. с ее мировыми катаклизмами дает материал для про­тивоположного вывода.

Короче говоря, элиты хотели и «невинность соблюсти и ка­питал приобрести». А. Хиршман предлагает соединить оба моти­ва при объяснении генезиса капитализма и любой формы совре­менного общества — социалистического, смешанного и т. д.. Эти мотивы определяют поведение интеллектуалов и бюрократии.

Интеллектуально-чиновничьи элиты всегда заинтересованы в поиске путей группового спасения (т. е. собственного воспроизводства независимо от социальных и политических пре­образований) и преодолению всех преград на этом пути. Здесь они наследуют функцию религиозного клира, хотя их квалифи­кация в Новое время существенно изменилась. Маркс назвал эту социальную группу «идеологами», Вебер писал о «литерато­рах», а Р. Даль называет ее «квази-стражами» (по аналогии с функцией стражей в идеальном государстве Платона). Неожи­данные следствия экономического и социального развития по­рождаются стремлением интеллектуально-чиновничьих элит найти пути группового спасения.

Однако ни политики, ни интеллектуалы, ни бюрократия не в состоянии ни объяснить, ни преодолеть неожиданные послед­ствия. Любые человеческие решения и действия ведут к резуль­татам, которые в моменты принятия решения и периоды осуще­ствления действий совершенно не предполагались. Да и сами решения и действия предпринимаются лишь потому, что поли­тические и интеллектуально-чиновничьи элиты искренне и с полным убеждение ожидают результатов, которые никогда не появляются.

28

В этом и состоит главный парадокс социальной жизни:

-  надежды большинства людей остаются приватной сферой;

-  надежды и иллюзорные ожидания политических и интел­лектуально-чиновничьих элит возникают в моменты подготовки и принятия решений и становятся главной причиной вы­хода социальной жизни из-под контроля.

Иначе говоря, интеллектуально-чиновничьи элиты в наи­большей степени претендуют на знание социальной жизни и ра­циональные решения. Но они же несут главную ответственность за хаос социальной жизни. Кроме того, интеллектуально-чи­новничьи элиты всегда претендуют на контроль обшества. Их надежды приобретают социальную историю, в отличие от инди­видуальных надежд большинства людей. Социальная история надежд интеллектуально-чиновничьих злит была и остается вы­мышленной. Но она позволяет устранить из поля зрения дей­ствительные будущие следствия принятых решений.

Стало быть, социальные науки должны ориентироваться на поиск, открытие и анализ невоплошенных следствий принятых решений. Эта задача сегодня становится даже более важной, не­жели исследование неожиданных, но реальных следствий. Ре­альные следствия обладают статусом существования. Невопло­щенные надежды и иллюзии главных факторов социальной жизни превращаются в «преходящее мгновение». А если желае­мые следствия не наступают, и нет никаких шансов на их появ­ление, то о них не только стараются забыть, но и стереть все следы в памяти.

Процедура забывания — главное средство интеллектуальной самозашиты элит и легитимизации всякой новой социальной си­стемы: «Может ли сохраниться любая социальная система с двойным сознанием: она была избрана с самым глубоким убеж­дением в том, что решит определенные проблемы, но одновре­менно никогда не в состоянии это сделать»'. Социальные науки должны постоянно напоминать о том, что обычно стремятся за­быть элиты.

Таким образом, факт существования современного капита­лизма доказывает лишь то, что он был первый в истории соци­альной системой с «двойным сознанием». Но феномен «двойного сознания» типичен и для других социальных систем, возникших на почве капитализма. Если политики, интеллектуалы и бю­рократия продолжают выполнять главные роли в социальной

29

системе, то различие между капитализмом и социализмом (или смешанным обществом) становится неуловимым. Социализм лишь воплощает в жизнь всю систему описанных надежд и иллю­зий, усиливая ее тысячекратно. Дело в том, что социализм за­имствует у капитализма всю систему социальных институтов и организационных структур. Они порождают не менее неожиданные следствия по сравнению с интересами.

30

Глава 5 От критики к разрыву

Как известно, большинство специалистов в сфере соци­альных знаний принадлежит к сторонникам рыночной экономи­ки, регулируемой экономики или социального государства (сме­шанного общества, в котором снята дихотомия капитализма и социализма). А. Хиршман предлагает концепцию, которая может служить средством для того, чтобы вырваться из «заколдованно­го круга» современных академических дискуссий и политических дебатов. Его больше интересует внутренние конфликты любой завершенной и институционализованной системы взглядов.

Предельно кратко позицию А. Хиршмана можно определить так: любая идеология и социальная теория порождают комплекс непредвиденных следствий, разрушающих ее собственные осно­вания. В этом смысле нет существенных различий между либе­рализмом; социализмом и консерватизмом. То же самое можно сказать о социальных и политических системах, пытающихся воп­лотить в жизнь указанные идеологии или их гибридные формы.

Главный нерв концепции состоит в критике рыночной и уп­равляемой экономики, конституционно-демократического и ре­волюционно-тоталитарного способа преобразования общества. Отсюда не следует, что А. Хиршман ищет «третий путь» по об­разцу неомарксистов или сторонников «самобытности», предла­гающих различные варианты смешанного общества.

При оценке любых социальных процессов требуется терпи­мость к недостаткам общества и ошибкам социального управле­ния. Большинство обществ до сих пор обладало таким объемом благ, который превышал минимум средств к существованию. Об этом свидетельствует факт воспроизводства социального не­равенства на всем протяжении человеческой истории. Отсюда не вытекает, что неравенство следует признать нормой, как пред­лагают консерваторы. Эта норма ничуть не нормальнее равен­ства. В социально-исторической жизни происходит постоянное нарушение любых представлений о «гармонии», «золотой сере­дине» и т. п. Краткие и длительные, периоды таких нарушений следует рассматривать как свидетельство социальной динамики, которая может принимать разные формы.

Государство — одна из форм социальной динамики. На про­тяжении всей истории ни одному государству не удалось соз­дать такие социальные и политические механизмы, которые бы

31

полностью предотвратили сбои социального организма. Следо­вательно, в таких механизмах нет и потребности. Болезнь (кри­зис, распад, катастрофа) есть нормальное состояние общества. Любые попытки его оздоровления и совершенствования заранее обречены на провал.

Для доказательства этого тезиса А. Хиршман приводит рели­гиозные и светские аргументы.

Главный религиозный аргумент (в рамках христианства) со­стоит в квалификации всей истории человеческого рода как грехопадения. Последовательный христианин должен признать исходную испорченность человека. И не конструировать таких социальных идеалов, в которых бы заведомо испорченным лю­дям жилось бы хорошо и комфортно. Однако большинство веру­ющих всех религий, как и большинство неверующих не в со­стоянии поступать и жить последовательно. Для обоснования непоследовательности верующих-христиан была изобретена кон­цепция «естественных прав человека».

Эта концепция связала христианскую социальную филосо­фию с различными вариантами светского мировоззрения Ново­го времени Данная концепция не удовлетворяет ни онтологи­ческим, ни историческим, ни логическим критериям. Тем не менее она породила либеральную модель «государства всеобщего благосостояния», марксистскую модель «коммунизма», социал-демократическую модель «социального государства», христиан­скую модель «миллениума» и т. п.

Параллельно с формулировкой, разработкой, пропагандой и практическим воплощением всех указанных моделей наступи­ла длительная эпоха кризисов, войн, революций, социальных и политических потрясений. Существует большой соблазн истол­ковать их как «ненормальное» состояние общества. Значительно больше оснований рассматривать все социальные катаклизмы как расплату за человеческую непоследовательность.

Кроме того, в периоды социальных кризисов можно умень­шать расходы ресурсов и средств, внедрять в жизнь ранее разра­ботанные концепции и методы, испытывать пределы человечес­кой выносливости. Следовательно, кризисы были и остаются периодами социального творчества. Если до сих пор не удалось обеспечить социальный гомеостазис, то общество и не нуждает­ся в абсолютно исправных механизмах. Любые попытки их со­здания неизбежно ведут к нормативизму в социальной теории и практике, политике и управлении.

32

От указанного нормативизма не свободна вся парадигма со­циального мышления Нового времени. Речь идет о концепциях интересов, конкуренции, демократии и патриотизма. Эти кон­цепции конституируют современное мышление.

Об интересах уже шла речь. Действительно, для нескольких поколений людей XIX—XX вв. кажется естественной и непре­ложной ссылка на интересы как феномены, определяющие всю сферу социальной реальности. Интересы полагаются «нормой» поведения людей. Ссылка на интересы при теоретическом ос­мыслении реальности и принятия политических решений сегод­ня попросту не нуждается в обосновании. Между тем, как было показано, в интересах и скрываются предпосылки всех индиви­дуальных и групповых практических и теоретических аберраций. Их без труда можно обнаружить в губительных социальных по­следствиях экономического роста при капитализме, социализме и смешанных социально-экономических системах.

Одним из таких следствий является модель конкуренции. Она прилагается сегодня к любым типам социальных систем, хотя сложилась в рамках капитализма. Эта модель давно уже ста­ла элементом манипуляции и не способствует познанию опреде­ляющих для нее конфликтов.

Что же это за конфликты? А. Хиршман предлагает анализи­ровать конкуренцию как связь и противоборство между критикой и разрывом. Индивиды могут критиковать и порывать соци­альные связи. В этом отношении связь критики и разрыва есть универсальный способ реакции людей на любые ухудшения дея­тельности любых экономических и политических институтов.

Все индивиды на протяжении жизни связаны с определенны­ми группами и организациями в качестве членов или клиентов. Если взаимодействия людей регулируются рынком, индивиды вправе порвать связи с группами и организациями, которые не обеспечивают надлежащий уровень доходов, благ и услуг. Реа­лизация этого права зависит от материальных интересов людей. Критика может градуироваться от молчаливого недовольства до резкого протеста. Но в любом случае она требует непосредствен­ного и решительного выражения взглядов. Не все индивиды на это способны. Поэтому критика в большей степени связана с политическим действием, хотя чаще высказывается при сбоях экономических механизмов.

Иначе говоря, существует несоизмеримость экономических и политических аспектов разрыва и критики. Такая несоизмеримость

33

мость существует в любых социальных системах. Она выражает­ся во всех попытках регламентировать критику и разрыв — от группового и административного давления до статей соответ­ствующих кодексов, определяющих отношения между работода­телем и рабочим, прописку, алименты, пропаганду тех или иных взглядов, государственные преступления и т. д.

Указанная несоизмеримость (или конфликт) существует как при конкуренции, так и при монополии — семейной, групповой, корпоративной, государственной, смешанной и т. д.

Конкуренция обычно выражается в соперничестве разных фирм за ресурсы, рабочую силу и клиентов. Но она может вы­родиться в пустую трату ресурсов и труда, если руководство организационных структур находится под постоянной критикой извне или изнутри. Поэтому всякое руководство стремится бло­кировать критику. Такая блокировка существует и при конку­ренции. Поэтому конкуренция не может рассматриваться как норма экономических и социальных процессов.

В любых социальных системах индивиды стоят перед дилем­мой критики или разрыва связей с социальными группами, организациями и институтами. Критика может быть эффектив­ным дополнением разрыва. Но для этого она должна удовлетво­рять следующим условиям:

-  быть направленной на изменение экономики и политики в целом (на микро-, мезо - и макроуровнях экономической и по­литической системы);

-  выражать интересы разных социальных групп;

-  приводить к конкретным результатам;

-  быть элементом (функцией) политических систем;

- не исключать разрыв связей индивида с любыми социальными группами, институтами и системами.

Ни одна из существующих социальных систем не удовлетво­ряет данным условиям. Этим определяются пределы социаль­ной критики. Кроме того, существует распространенный сте­реотип поведения и мышления: положение можно изменить, если этим займется руководство. Следовательно, критика обыч­но не отвергает всю систему иерархического устройства общества и государства. Крайне редко встречаются индивиды, которые способны быть последовательными в критике.

Большинство индивидов не в состоянии порвать связи с теми или иными общностями. Для большинства критика остается един­ственным способом действия. Этот способ типичен для семьи,

34

церкви и государства. Критикой обычно занимаются те, кто не решился порвать связи сданными формами общности людей. Эти формы были и пока остаются всеобщими. Поэтому всегда суще­ствует опасность переплетения конкуренции с монополией — се­мейной, церковной, корпоративной, государственной. А любое переплетение экономического и политического поведения снижа­ет потенциал критики.

Например, если уровень артикуляции интересов стабилен, то ухудшение дел в сфере экономики (неэластичность спроса и предложения) при отсутствии возможности разрыва способству­ют росту критики «вхолостую»: люди на руководящих постах ме­няются, а социальные и организационные системы остаются прежними. Это правило не смогла отменить ни одна социальная и организационная система.

Общая модель связи критики и разрыва включает следующие варианты:

-  при конкуренции в экономике критика дополняет разрыв, но приносят минимальную пользу из-за тенденции семьи, цер­кви и государства к монополии;

-  чем более развивается критика экономики, тем более по­вышаются требования к качеству товаров и услуг;

-  шансы улучшения экономики зависят от совместного дей­ствия критики и разрыва:

-  но возможность и приоритет разрыва над критикой не спо­собствует улучшению дел в сфере экономики.

Иначе говоря, всегда существует опасность превращения критики в субститут разрыва. Решение о разрыве учитывает шансы успеха критики. Если эти шансы высоки, то индивиды могут отказаться от разрыва. Если человек все же решается на разрыв, то он отказывается от критики, а не наоборот. Поэто­му решение о разрыве с социальными группами, организациями и институтами обычно принимается после более или менее Дли­тельного опыта бесплодной критики.

При рыночной экономике существует большое количество разнообразных товаров и услуг. Индивид может приобретать то­вары и пользоваться услугами разных фирм. Такая ситуация способствует приоритету разрыва над критикой. Однако чем более развита конкуренция и чем более товары и услуги рассчи­таны на индивидуальное потребление, тем более возможность разрыва вызывает непредвиденные последствия. Люди превра­щаются в потребителей, не интересующихся политикой. Если

35

товары и услуги рассчитаны на массовое потребление, полити­ческое содержание критики возрастает. Но интерес к политике может сопровождаться профессиональным и организационным бесплодием.

Таким образом, критика есть искусство, которое может раз­виваться при любых условиях. Суть критики — открытие новых способов действия во всех сферах социальной жизни. Эти спосо­бы направлены на уменьшение расходов и рост эффективности. Тогда как возможность разрыва отрицательно влияет на доведение искусства критики до совершенства и практических результатов.

Однако даже в экономической сфере крайне трудно найти оптимальное сочетание критики с разрывом.

Например, во всех странах мира существует железнодорож­ный транспорт и система образования как отрасли массовых ус­луг и государственной экономики. Одновременно существует личный автотранспорт и система частных школ и высших учеб­ных заведений. При конкуренции первая система всегда проиг­рывает, поскольку ее администрация всегда надеется на помощь государства. Поэтому руководство государственных предприя­тии при любых типах экономики наименее чувствительно к кри­тике. Оно блокирует критику. Не дает возможности соединить ее с разрывом таким образом, чтобы это сочетание было опти­мальным для большинства граждан.

Если государство монополизирует отрасли хозяйства, воз­можности критики еще более уменьшаются. При любых попыт­ках социальных изменений администрация обеспечивает вос­производство сложившихся стандартов бесплодной критики.

Отсюда вытекают два важных следствия:

-  деятельность государственного и любого другого управлен­ческого аппарата всегда порождает непредвиденные последствия;

-  данный аппарат должен быть главным объектом анализа при историческом и социологическом описании опыта социаль­ной критики в любой стране.

Что же такое бесплодная критика? Она существует при лю­бых социально-экономических системах. Ее стандарты направ­лены на ограничение активности людей, наиболее заинтересо­ванных в повышении качества товаров и услуг в экономической сфере. В итоге даже при конкуренции самые активные, ини­циативные и последовательные в критике люди становятся пер­выми в очереди на разрыв. Обычно качество последовательно

36

ухудшается в тех сферах, которые закрепляют за собой корпора­тивную и государственную монополию. Проблема состоит в оп­ределении класса экономических систем и отраслей производ­ства, для которых монополия предпочтительнее конкуренции.

Однако эта проблема переплетена с экономическим поведени­ем индивидов. Если цена товаров возрастает, первыми отказыва­ются от них люди, которые были в них наименее заинтересованы. Если падает качество товаров и услуг, первыми от них отказыва­ются наиболее требовательные клиенты. Вопрос состоит в уста­новлении корреляции между числом потребителей первого и вто­рого типа.

Определить такую корреляцию крайне сложно, поскольку роль качества в экономике изучена мало. А. Хиршман формули­рует гипотезу об идентичности показателя эквивалентности для установления экономических мотивов критики:

Если бы падение качества товаров можно было выразить с помощью цены, эквивалентной для всех покупателей, то влия­ние падения качества и роста цен на решение о разрыве (отказе от покупки определенных товаров) было бы идентичным.

При доказательстве этой гипотезы можно исходить из того, что обычно потребители по-разному оценивают качество. Но если оценка качества является главной, то отказ от определен­ных товаров и услуг парализует критику, лишая ее главных ис­полнителей.

Например, если падает качество обучения в государствен­ных школах, то первыми от них отказываются дети состоятель­ных родителей. Обычно такие родители высоко ценят образова­ние и могли бы предпринять борьбу за улучшение качества образования в государственной отрасли. Вместо критики и борьбы они просто порывают с определенной системой образо­вания. Если же ухудшается качество обучения в частных шко­лах, родители оставляют там детей из-за понесенных расходов. Критика и борьба в этом случае наталкивается на экономичес­кие барьеры.

При существовании государственного и частного образова­ния больше вероятность высокого качества в частном секторе. Правда, она зависит от возможности разрыва большинства на­селения с государственной системой образования. Если такой возможности нет (из-за низкого качества жизни большинства населения), то как критика, так и разрыв становятся беспо­лезными. В этом случае недостатки государственной системы

37

образования накладываются на слабости частной системы. Если же контингент учителей сотрудничает в обеих системах одновре­менно, происходит усиление недостатков и слабостей.

Короче говоря, существуют значительные трудности опти­мального сочетания критики с разрывом в сфере экономики. Эти трудности определяются множеством факторов социальной жизни:

- роли производственной бюрократии и государственного
аппарата в системе социальных отношений;

-  не существует универсальных критериев сравнения профес­сиональных сфер с точки зрения доли в них талантливых людей;

-  не существует универсальных критериев сравнения цены и качества товаров и услуг с качеством жизни отдельных соци­альных групп;

-  существует конфликт между процессами вертикальной и горизонтальной динамики социальных групп;

-  либеральный постулат конкуренции (как наиболее эффек­тивной социальной связи) не может быть использован для оцен­ки социальных преобразований.

Эти трудности еще более усиливаются в сфере политики де­мократических стран.

38

Глава 6 Эталон демократии или инерционная политическая система?

Для иллюстрации указанных трудностей А. Хиршман деталь­но анализирует политическую традицию США — страны, кото­рая традиционно считается эталоном демократии.

В этой стране право на разрыв социальных связей все­гда обладало высоким статусом. Само существование США свя­зано с множеством решений людей, которые предпочли уход из родных стран критике и попыткам улучшить в них положение. Эта традиция укрепилась и после конституирования США как независимой страны. Возможность разрыва в виде мифа о «ди­ком и открытом Западе» стала моделью решения проблем инди^ видуальной жизни. Социальное кочевничество (разрыв связей и уход на новое место жительства) предпочиталось изменению об­стоятельств, так что разрыв с прошлым заменил опыт европей­ских революций и стал предпосылкой политической демократии.

Политическая демократия в США начала вырастать из непос­редственной демократии пионеров. В этой среде формирова­лись первые социалистические требования и новые политичес­кие программы. Избирательный процесс расширялся за счет введения в него институтов непосредственной демократии (выд­вижение сенаторов, референдум, гражданская инициатива, от­зыв членов парламента, импичмент президента и т. д.). В дан­ных институтах отразилось стремление сохранить образ жизни пионеров, который постепенно исчезал по мере заселения тер­риторий и пограничных областей.

Но эта же традиция породила удивительный конформизм американцев, отмеченный уже А. Токвилем. Зачем вдаваться в споры, критику, наживать врагов и затруднять себе жизнь, если всегда можно «сняться с места» и уйти, едва оно перестало удовлетворять индивида? Миллионы и десятки миллионов американцев предпочли такой образ жизни. В результате они становились равнодушными к любой среде обитания, общине и родине. После разрыва, судьба брошенных мест и людей их уже не интересовала.

На этой почве возникала американская идея индивидуально­го успеха. Речь идет о социальной динамике особого типа. Она связана с вертикальными (по ступеням служебной и социальной карьеры) и горизонтальными (переселение в фешенебельные районы города) перемещениями. Индивидуальный успех стал

39

основанием кристаллизации социальных групп. После этого на­чала культивироваться филантропия в отношении брошенных людей и гопосов. Она еще более затруднила критику и усилила иждивенчество в американском обществе.

Негритянское движение отбросило традиционный образ индивидуальной динамики и сделало акцент на групповое продвижение. Уход выдающихся лиц из общины начал рас­сматриваться как ее ослабление. Перед разрывом возникли все­возможные ограничения. Однако групповое продвижение в США стало лишь переносом традиоцинализма в индустриальное общество. Такое продвижение напоминает образцы поведения в современной Африке и других развивающихся странах: в них ни разрыв, ни критика не приносят никаких результатов.

Групповое продвижение связано также с метисизацией, при которой индивиды участвуют в изменениях только в каче­стве члена группы. На такой основе возникали американские группы интересов. Сегодня они обладают ключевым значением в различных сферах социальной жизни и блокируют любые ра­дикальные изменения.

Указанные феномены породили веру в разрыв как главный способ решения индивидуальных проблем. В свою очередь эта вера способствовала слепому доверию к рынку, конкуренции и двухпартийной системе. «До тех пор, пока можно отказаться от покупки товара фирмы А и начать покупать товар конкурирую­щей фирмы В, — пишет А. Хиршман, — национальный романс с идеей разрыва продолжается»'. Однако разрыв породил соб­ственную противоположность.

Бросая родину, эмигрант принимает трудное решение. Он вынужден порвать самые глубокие эмоциональные связи. Необ­ходимость приспособления к новой среде требует дополнитель­ного расхода сил и энергии. Речь идет о выработке искусствен­ных эмоций — связей с новой родиной, поскольку за это заплачена большая цена. Брошенная родина все более теряет привлекательность. Новая все более идеализируется и выступает в качестве «последней надежды человечества». Поэтому слово «счастье» в американском сленге утратило глубокий смысл и отождествляется с довольством жизнью. Нынешняя Америка — страна довольных жизнью несчастных людей.

США были и остаются «страной последних шансов». Разрыв с нею для большинства немыслим. Такая ситуация определяет пределы социальной критики: если страну обвинять невозмож-

40

но, то всякое недовольство требует от индивида принять еще одну пилюлю «приспособления». В этом случае критика моти­вируется типично американским убеждением: вес человеческие проблемы могут быть решены пугем улучшения социальных ин­ститутов. В результате либеральный индивидуализм — предпоч­тение экономических интересов гражданским добродетелям завершается самым яростным социоцентризмом. Социальная критика вытекает уже не столько из стремления изменить суще­ствующие обстоятельства, сколько из сравнения их с вообража­емым идеалом. Таким идеалом выступает «американская идея», легитимирующая тотальный конформизм.

Этот конформизм выражен и в политической системе США. Она основана на конкуренции двух партий и блокирует любые радикальные изменения. Недовольство положением дел в обще­стве преобразуется в недовольство правящей партией и потому теряет критический потенциал.

В последние десятилетия американские политики и парла­ментарии перестали пользоваться правом добровольного ухода в отставку из-за принципиального несогласия по тем или иным вопросам. Иначе говоря, мотив идеализации собственной стра­ны преобразовался в отказ от разрыва с ее администрацией. В американском парламенте и сенате появился тип «официальная критика». Он согласен выполнять эту роль только в качестве «члена команды», а не для выражения собственных взглядов и политического характера. Однако предвидимость критики сво­дит ее к нулю. А переход к критике означает, что реальная власть и влияние индивида заканчиваются, В итоге оппорту­низм стал главной американской добродетелью. Члены прави­тельства руководствуются неписаным правилом аппаратчика: противодействие проводимой политике не должно выставляется напоказ.

Таким образом, «самая демократическая страна» стала наиболее консервативной и бюрократической. Как известно, нынешний мир состоит из больших, средних и малых стран. Принадлежность к правительству и аппарату управления боль­шой страны в наибольшей степени связана с вероятностью коррупции.

Американские политики и менеджеры подвержены еще од­ной бюрократической иллюзии: положение в обществе можно исправить только в том случае, если индивид принадлежит к правительству или администрации. На самом деле «... даже

41

небольшая власть и влияние в сильной и большой стране коррум­пируют в наибольшей степени»2. Уход в отставку по причине расхождения в принципах и методах исчез из американской по­литики потому, что уходящий оказывается без партийной под­держки и поддержки общественного мнения.

Указанные феномены отражают более мощную социально-экономическую тенденцию: конкуренция в странах с рыночной экономикой только укрепляет монополию. Действие механизма разрыва способствует появлению все большего числа требова­тельных, активных и инициативных членов общества. Но они вынуждены прибегать к критике только тогда, когда находятся в безвыходном положении.

А. Хиршман формулирует эту зависимость в виде социологи­ческого закона:

— при данной структуре социальной организации (комплекс социальных институтов и связей между ними) критика становит­ся массовой только тогда, когда большинство индивидов нахо­дятся в безвыходном положении.

В этом случае выбор между разрывом и критикой становит­ся просто предпочтением меньшего зла большему, хотя всегда трудно определить, что хуже — разрыв или критика. Конку­ренция ведет к тому, что разрыв и критика начинает. рассматри­ваться как неизбежное зло., а не реализация свободы и творчес­ких потенций личности.

Конкуренция выталкивает из социальных институтов наибо­лее последовательных и настойчивых клиентов. Если политичес­кая власть отражает экономическую, то во властно-управленчес­ких структурах господствует то же отношение к критике и разрыву, которое характерно для экономических структур: без­дарные, неспособные, пассивные и ленивые индивиды экс­плуатируют слабых и бедных индивидов. Такая экономическая система неэластична, но весьма устойчива. Она пронизывает подавляющее большинство организаций и институтов в сфере экономики. В этом случае бюрократизация экономической и политической власти становится опосредующим звеном между конкуренцией и монополией. Ленивые и пассивные монополии одобряют конкуренцию лишь потому, что она освобождает от усилий и критики.

Такие монополии типичны как для рыночной, так и управ­ляемой экономики. Они обычно возникают в национализиро­ванных отраслях промышленности — военно-промышленный и

42

энергетически комплексы, транспорт, связь, система образова­ния, средства массовой информации. Ленивые пассивные мо­нополии располагаются в таких социальных пространствах, где существует большое число подвижных клиентов, требовательных к качеству.

Ленивые и пассивные монополии существуют и в полити­ческих структурах. Например, правительства латиноамерикан­ских стран вынуждают своих потенциальных критиков и сопер­ников покинуть политическую сцену. Им предоставляется право эмиграции и выплачивается за рубежом пенсия выше, чем в родной стране.

В целом возможность разрыва деструктивно влияет на энер­гичную и творческую политическую жизнь. Разрыв ограничива­ет критику. Если же потенциальные и реальные критики нахо­дятся в безвыходной ситуации, то политические компромиссы отражают давление доминирующей стороны, а не являются следствием обоюдного консенсуса.

Наиболее показательным примером неожиданных послед­ствий разрыва и критики является политическая система США. Она порождает политическую инерцию, в состав которой входят следующие феномены:

-  неопределенность программ политических партий;

-  движение партий к центру;

-  радикализация политических требований вследствие бю­рократизации партийного руководства.

Партии обычно положительно реагируют на критику, кото­рая затрагивает практические вопросы, но безразличны к кри­тике политических программ. В результате программы стано­вятся все более неопределенными и потому конкуренция между партиями все более лишается смысла. Чем более партии заклю­чают соглашений между собой (в виде блоков и выдвижения со­вместных требований в отношении правительства), тем более они становятся чуждыми собственному электорату.

Движение партий к центру не способствует политической активности и последовательности граждан. Из партий выталки­ваются наиболее последовательные и принципиальные индиви­ды. Партия середины — отражение ленивой и пассивной моно­полии на политической сцене.

Радикализация политических требований партий отражает избирательную конъюнктуру и бюрократизацию политичес­кого руководства. Руководство партий обычно не занимается

43

управлением и не реагирует на падение популярности среди электората. Критика противников приобретает чисто инстру­ментальное содержание. Она усиливается не от значимости со­циальных проблем, а зависит от периода между выборами. Чем больше этот период, тем больше «радикализация» политической конкуренции становится чисто вербальной. Стороны заинтере­сованы не столько в решении социальных проблем, сколько в победе над мнимым противником.

Таким образом, конкуренция в экономике и политике не может рассматриваться как норма экономических и политичес­ких процессов. Политическая традиция и система США не мо­гут служить эталоном демократии. Демократия не в состоянии обеспечить оптимальное сочетание критики и разрыва, а только порождает неожиданные последствия. Нормативная модель де­мократии базируется на постулате о гражданине как активном участнике политического процесса. Однако в экономических и политических структурах стран таких граждан уже давно не суще­ствует. Эти структуры обеспечивают лишь политическую рутину и инерцию. Нормативная модель демократии давно уже стала элементом политической манипуляции. То же самое можно ска­зать о понятии «политического рынка», введенного для маски­ровки указанных процессов. Поэтому большинство членов со­временного общества руководствуется спасительным недоверием к любым пропагандируемым моделям.

44

Глава 7 Феномен «бессознательной лояльности»

Промежуточный вывод А. Хиршмана однозначен: для осу­ществления социальных изменений требуется оптимальное со­четание критики и разрыва, но конкуренция в экономике и по­литике не в состоянии его обеспечить. Главной причиной инерции демократии является такое толкование лояльности (за­конопослушности), которое блокирует критику и разрыв одно­временно.

Возможность порвать связи с формами общности выталкива­ет критику. Критика играет значительную роль в таких формах социальной организации, разрыв с которыми крайне затруднен. Речь идет о семье, клане, церкви и государстве. Однако в дан­ных формах социальной, религиозной и политической общнос­ти критика существует лишь в таких пределах, которые исклю­чают радикальные преобразования. Взамен добровольного разрыва данные группы используют принудительное изгнание. Причем в большинстве случаев руководство указанных форм общности применяет принудительное изгнание по отношению к критикам и противникам.

Отсюда вытекает, прежде всего, вывод методологического характера:

— при описании политических традиций указанных форм со­циальной организации число и частота принудительных изгна­ний могут составить особый предмет исторической и политичес­кой компаративистики.

Не менее важны политические модификации. Если руковод­ство данных групп применяет принцип изгнания, то критика становится функцией лояльности.

Лояльность — это возможность отказа индивидов от опреде­ленности разрыва взамен за неопределенность надежды улучшить положение дел в данной социальной общности. А принцип на­дежды не поддается рационализации. Если индивиды хотя бы в малейшей степени руководствуются надеждой, то критика воз­растает по мере роста лояльности. Наиболее критичные индиви­ды являются наиболее лояльными и наоборот. Если индивиды не могут освободиться от иррациональной надежды и не менее иррациональной сопричастности к семье, клану, церкви и госу­дарству, то они используются критикой как средством улучше­ния и усовершенствования данной общности.

45

Лояльность включает мотивы надежды и сопричастности и стимулирует критику. Но такая критика не выходит за пределы традиционной формулы патриотизма: «хорошая или плохая, но это моя страна». Достаточно напомнить, что на воротах Бухен-вальда висел аналогичный лозунг: «Право или неправо, но то мое отечество». Так что чем более иррациональна лояльность, тем легче ее утилизировать.

Люди могут уходить в эмиграцию, но не в состоянии освобо­диться от чувственно-эмоциональных связей со страной проис­хождения и указанной формулы патриотизма. В результате такой несвободы эмиграция не в состоянии породить принципи­ально новую систему политических идей, направленных на пе­ресмотр указанной формулы патриотизма.

В результате указанных феноменов различие между религиозной верой и политической лояльностью становится трудноуловимым. Отождествление того и другого приобретает статус «нормы» социальной и политической жизни.

Но так понятная лояльность и связанная с ней критика теря­ют смысл, если нормы начинают выводиться из сравнительного анализа государств и систем универсальных принципов — свобо­ды, равенства, справедливости. Данные принципы никогда не могут быть полностью воплощены в жизнь ни в одной стране мира. Кроме того, на протяжении XX в. произошла дифферен­циация стран по критериям качества жизни, экономической эффективности, политической и духовной свободы, возможно­сти самореализации индивидов. Если расположить страны на этой шкале, то на вершине окажутся государства, не требующие ни иррациональной лояльности, ни патриотической идеологии. Внизу шкалы располагаются страны, транслирующие описан­ный тип лояльности и патриотизма. Потребность в нем наиболее сильна в маргинальных странах и направлена на удержание их целостности. И все же без традиционной лояльности уже можно обойтись.

Сравнение стран по качеству жизни и другим критериям — лишь первый этап на пути освобождения от всех элементов ирра­циональной лояльности и разработки новой теории лояльности.

По мнению А. Хиршмана, данная теория отражает процесс постепенного выравнивания стран по всем критериям модер­низации. Так что проблема преждевременного расставания (разрыва) с той или иной страной может появиться только тог­да, когда эти критерии станут примерно одинаковыми. Конеч-

46

но, «утечка мозгов» и миграционные потоки фиксируют пока противоположную тенденцию. Если экстраполировать эту тен­денцию в будущее, то новую лояльность можно определить как ключевое понятие для понимания конфликта между разрывом и критикой.

Рациональный смысл лояльности определяется тем, что она может сколько угодно долго удерживать индивидов в рамках оп­ределенных групп, организаций и стран. Но критерием рацио­нальной лояльности становится освобождение от традиционной формулы патриотизма. Речь идет о массовом использовании населением решительной и последовательной критики в отно­шении любых форм общности. Для этого должны быть раз­работаны механизмы, свободные как от традиционной лояльно­сти, так и тех форм разрыва и критики, которые характерны для экономики и политики демократических стран. Пример США может быть только отрицательным. Существующие в ней формы разрыва и критики не могут считаться «нормой». А по сути дела еще ни в одной стране мира не существует таких ме­ханизмов.

Рациональная лояльность содержит в себе возможность не­лояльности. Лояльность в отношении любых социальных групп и институтов, претендующих на монополию в сфере экономики и политики, тоже не может считаться «нормой». Если соци­альная критика поддерживается возможностью разрыва, то ее шансы укрепляются. Но превращение данной возможности в действительность не должно быть легким. Особенно в тот мо­мент, когда тенденция к монополии связана с ухудшением дея­тельности любых организационных структур, социальных ин­ститутов и государств.

Короче говоря, рациональная лояльность невозможна как при конкуренции, так и при монополии любой социальной группы, организации и института на экономическую, соци­альную, политическую и культурную деятельность.

Так понятая лояльность позволяет А. Хиршману зафиксиро­вать моменты тождества тоталитарных и демократических политических систем:

-  служебное и утилитарное отношение к критике и запрет разрыва на уровне государства;

-  запрет критики на уровне отдельных производственных еди­ниц в целых отраслях;

-  культивирование бессознательной лояльности.

47

В тоталитарных системах правящие партии и государственные аппараты ограничивают критику общества и государства в целом. Критика может касаться только частностей. Осуществляется так­же регламентация экономического и социального поведения ин­дивидов. Они привязываются к производственным организациям и месту жительства, а всякая миграция монополизируется госу­дарством. Устанавливается запрет на добровольный разрыв с го­сударством — он квалифицируется как «измена родине».

В демократических системах критика и разрыв формально доступны для каждого. Однако внутренняя демократия на уров­не производственных единиц и политических партий тоже невоз­можна. В результате индивиды не в состоянии изнутри бороть­ся за изменение ситуации на предприятиях, в корпорациях и партиях. По отношению к недовольным руководство применяет принцип: «Не нравится — можешь уходить». Но тот же принцип применяется и в тоталитарных системах, особенно в период их трансформации.

В обеих системах существует бессознательная лояльность. На уровне отдельных организаций и государств она не позволяет критиковать данные организации и социальные и политические системы в целом. А разрыв с одной организацией и переход в другую ничего не меняет ни в той, ни в другой. То же самое можно сказать об эмиграции. К тому же возможности разрыва могут запрещаться конституциями демократических стран.

Следовательно, мера бессознательной лояльности может быть установлена только со стороны. Хотя никаких абсолютных критериев здесь не существует.

Но можно утверждать совершенно определенно: чем больше возможностей разрыва (формальная и процедурная демокра­тия), тем больше барьеров перед развитием внутренней демок­ратии. Это правило относится к абсолютному большинству организационных структур и социальных институтов, существу­ющих в мире. Формальная (процедурная) демократия на уровне государства одновременно означает блокаду демократии на уровне производственных единиц, групп интересов, корпо­раций, политических партий и государственных аппаратов. Следовательно, сознательная лояльность, предполагающая ис­пользование критики и разрыва большинством населения, невозможна и при демократии. Организационные и институци­ональные структуры по-прежнему имеют решающее значение для диспропорции критики и разрыва.

48

Например, во всех странах мира существуют государственные структуры для поддержки лояльности — органы внутренних дел и безопасности, аппараты измерения справедливости. Но они не в состоянии обеспечить эффективную связь критики и разрыва, ограничивая и то и другое. В длительной перспективе связь критики и разрыва полезна для всех производственных и социальных структур. Однако текущие интересы руководства толкают его к укреплению собственного положения за счет бло­кировки критики и разрыва. Поэтому государственные аппара­ты — прежде всего, главные государственные ведомства — обычно вырабатывают такие институциональные решения, ко­торые противостоят интересам общества и государства в целом. Решить эту проблему до сих пор не удалось еще ни одному госу­дарству, даже самому демократическому. А по сути дела, ни одно из них и не бралось всерьез за ее решение.

В большинстве организационных структур используются два метода укрепления бессознательной лояльности: высокая цена за вход и выход из организации. Оба метода подавляют критику и запрещают разрыв. В итоге усиливается самообман общества во всех его организационных и институциональных структурах. Эти структуры только удлиняют время осознания экономических, социальных и политических проблем. Чем выше цена за вход в организацию, тем выше уровень индивидуального самообмана.

При этом вершины политических иерархий отличаются наи­большим самообманом. Как правило, они прибегают к критике в безвыходных ситуациях. А в таких ситуациях наибольшую ак­тивность проявляют как раз те, кто ранее отличался бессозна­тельной лояльностью, был пассивен и доволен. Этим объясня­ется классическое правило «Революции пожирают своих соб­ственных детей»: «Делая революцию, революционеры платят большую цену в виде риска, жертв и ориентации на одну-единственную цель. Когда революция совершена, появление разры­ва между ожидаемым и реальным положением вещей более чем вероятно. Чтобы ликвидировать такой разрыв, те, кто заплатил наибольшую цену за установление нового порядка, ощущают наиболее сильную потребность опять его изменить. Для этого они вынуждены критиковать революционных товарищей, осу­ществляющих власть. В результате Представители обоих лагерей погибают в развязанной борьбе»1. Это ведет к росту политичес­кой рутины в организационных и институциональных структурах стран, осуществивших революцию.

49

Кроме того, разрыв со страной обычно связан санкциями в отношении «отступников» и «изменников». Это способствует тому, что сама мысль о возможности разрыва подавляется. Фор­мула традиционного патриотизма в этом случае модифицируется в кредо: «Чем хуже страна, тем более она моя». Если внутрен­няя критика страны запрещается, то выбор критики или разры­ва преобразуется в альтернативу внутренней или внешней крити­ки. В этом пространстве и возникает потенциальная и реальная эмиграция, которая не в состоянии обойти данную альтернативу и предложить что-либо новое.

По отношению к критике А. Хиршман предлагает разделить все организации на два типа:

1. С нулевой ценой входа и большой ценой выхода, членами которых индивиды становятся в момент рождения. К таким организациям относятся семья, нация, вероисповедная общ­ность.

2. С большой ценой входа и выхода. К таким организациям принадлежат гангстерские группы, тоталитарные государства, политические партии и государственные аппараты.

В группах первого типа стимулируется критика как компен­сация разрыва. Исторический опыт показывает, что такие груп­пы являются наиболее устойчивыми.

В группах второго типа критика и разрыв подавляются или отодвигаются во времени. Руководство этих групп обычно вдох­новляется либеральным мотивом «общего блага». На самом деле такое благо преобразуется в реальное общее зло, связанное с материальными и политическими интересами. Все ранее описан­ные модификации интересов способствуют укреплению такого зла. То же самое относится к мотиву престижа во внешней поли­тике, от которого несвободны и демократические государства. Стремление к престижу обычно заканчивается позором на меж­дународной арене. Показательными примерами здесь являются поражения США во Вьетнаме, СССР в Афганистане, Югосла­вии в Косово, России в Чечне и т. д. Военные и политические структуры государств в этом случае стремятся подавить разрыв силой. Следствия становятся еще более сокрушительными.

Иначе говоря, в группах второго типа грань между общим благом и общим злом делается неуловимой. А именно такие организации, группы и социальные институты были господству­ющими в мире на протяжении XX в. Поэтому понятие обще­го зла обладает значительно большим эвристичес-

50

ким потенциалом по сравнению с либеральной концепцией общего блага.

Кульминация бессознательной лояльности приходится на пе­риоды распада данных групп, время которого пока определить невозможно. Хотя внешние признаки такого распада налицо (крушение мировой социалистической системы), указанные группы обнаруживают дьявольские способности трансформа­ции. Неопределенность периода распада ведет к тому, что реше­ние о разрыве с данными группами становится тем труднее, чем дольше индивиды его откладывают. В периоды распада таких групп среди наиболее «сознательных» членов становится попу­лярным убеждение: надо «оставаться в рядах» для того, чтобы предотвратить группу от еще худшего исхода. Это убеждение транслирует оппортунизм и бессознательную лояльность в новые условия.

В конечном итоге А. Хиршман предлагает следующую ти­пологию организационных структур, социальных групп и инсти­тутов:

- критика и разрыв допускаются в мелких предприятиях, добровольных обществах и партиях в многопартийных системах;

-  критика и разрыв не допускаются в гангстерских и террори­стических группах, монопартиях государственных аппаратах в тоталитарных системах;

-  при конкуренции отдельные предприятия и корпорации до­пускают разрыв, но не допускают критики;

- семья, нация, церковь, государство допускают критику, но не допускают разрыва.

В этой типологии фиксируются только тенденции, которые нуждаются в историческо-социологической конкретизации. В то же время данная типология служит главным аргументом про­тив всякого теоретического и практического нормативизма. Любой механизм улучшения под влиянием времени преобразует­ся в механизм разложения. Руководство любых организацион­ных структур, социальных групп и институтов всегда заинтере­сованы в том, чтобы превратить критику в «выпускание пара» и институционализировать ее. Парламенты и средства массовой информации в современном обществе выполняют эту функцию. А механизм разрыва лишь отдаляет решение экономических, со­циальных и политических проблем.

Эти тенденции укрепляются бессознательной лояльно­стью членов любых организационных структур и большинства

51

населения всех стран современного мира. Такая лояльность по­зволяет руководству всех уровней пользоваться любым методом по собственному произволу. А произвол лишь усиливает нео­пределенность и неожиданные следствия. При доминировании критики в тех или иных организационных структурах недооцени­вается разрыв и наоборот.

Таким образом, оптимальное сочетание критики и разрыва пока еще не найдено ни одной экономической, социальной и политической системой. Поэтому ни одна из них не может слу­жить примером социальных изменений для других.

52

Послесловие

Вернемся к вопросам, поставленным в начале книги. Я спе­циально предпочел реферативно-классификационный способ изложения для того, чтобы дать на них определенные ответы:

-  в современной социальной науке существуют концепции, позволяющие дистанцироваться от представления о «нормаль­ном» капитализме, с которым сравниваются другие социальные системы;

-  теорию капитализма М. Вебера нельзя считать продуктив­ной при оценке социально-экономических трансформаций;

-  интересы и социальные институты, сложившиеся в усло­виях европейского капитализма, не являются наиболее надеж­ной формой таких трансформаций.

Однако точка зрения о существовании «нормального» капи­тализма, с которым могут сравниваться другие социально-эко­номические системы, распространена не только в России, но и в других странах Восточной Европы и современного мира. По­этому я попытаюсь суммировать те положения концепции А. Хиршмана, которые имеют методологическое содержание. Я полагаю также, что эти выводы могут служить отправной точкой для дальнейшей дискуссии о специфике современного капита­лизма.

Хиршмана может рассматриваться как развитие идеи М. Вебера о том, что любые социальные события и про­цессы являются непредвиденными следствиями ранее принятых решений. В частности М. Вебер показал, что никто из создате­лей капитализма не стремился к его воплощению как некоего социального проекта. Вожди реформации разрабатывали проте­стантскую этику для достижения индивидуального спасения. В этой этике труд был мирским вариантом мирского аскетизма и преследовал трансцендентные цели. Если же люди ставят перед собой земные цели и реализуют их в традиционных формах общ­ности, то возникает капитализм, в котором зло всегда господ­ствует над добром.

А. Хиршман дает новую интерпретацию генезиса капитализ­ма и его духа. Он показывает, что социальные болезни (кризи­сы, войны, революции) есть нормальное состояние общества и расплата за непоследовательность поведения индивидов и соци­альных институтов. Концепция «естественных прав человека» и

53

вся парадигма социального познания Нового времени отражает данную непоследовательность. Но в настоящее время более важно не противопоставлять фигуры и концепции (Вебера — Марксу и т. п.), а изучать моменты общего между ними. Это нужно для установления последовательности взаимопере­плетения социальных теорий, принадлежащих к различным иде­ологиям.

История социального знания Нового времени показывает, что все попытки создания новых теорий для усовершенствования управления обществом и государством заканчиваются крахом или ведут к неожиданным последствиям. Терминология соци­альных наук, возникших в Новое время, претендует на объек­тивность и нейтральность. Однако в ней содержится аксиологически нагруженные понятия, причем оценки предшествуют выделению предмета теоретического исследования. Познава­тельные концепции современной социальной мысли связаны с нормативными постулатами. По этой причине социальное зна­ние до сих пор не освободилось от христианского принципа На­дежды. В значительной степени это объясняется тем, что соци­альное знание не разорвало все связи с господствующими группами. Ориентация на анализ поведения подвластных отра­жает сервилизм социальных наук.

Наиболее ярким примером указанных тенденций является категория интереса. Она все еще является базисом всей систе­мы социальных наук и политики. Однако эта категория при ис­пользовании в экономическом, политическом и теоретическом языке может означать любое случайное содержание. Ссылка на интересы всегда содержит консервативный момент. Если даже экономические отношения и действия мотивированы религией и моралью, она не является нормой социального развития.

Квалификация материальных интересов как предвидимых, постоянных и безвредных ведет к неожиданным следствиям. Определение денег как наиболее сильной социальной связи есть наиболее опасная форма идеологии. Все теории социального развития и модернизации базируются на нормативных основа­ниях. Однако ни интересы, ни идеи, ни их констелляции не являются движущими силами социального развития. Доктрины гармонии интересов и равновесия сил есть разновидности идео­логической аберрации.

Конкуренция тоже не может рассматриваться как норма со­циальных процессов. Она распадается на элементы критики и

54

разрыва. Если экономические и политические мотивы поведе­ния индивидов разорваны, то любая их связь снижает потенци­ал социальной критики. Это относится ко всем формам прямой и обратной детерминации и политического поведения. Сниже­ние потенциала критики объясняется вытеснением наиболее ак­тивных и последовательных индивидов из любых форм социаль­ной организации. Такое вытеснение соответствует интересам управленческого и государственного аппарата.

Институционализация права на разрыв порождает соци­альный конформизм. Он выражается в стремлении к индивиду­альному успеху, становлении групп интересов и групповом вер­тикальном и горизонтальном продвижении. При демократии социальное пространство критики ограничивается индивидами и группами, находящимися в безвыходном положении. Это тоже снижает потенциал критики и порождает ленивые монополии, бюрократизацию и инерцию политических систем. Тогда как связь критики с социальными общностями семьи, церкви, на­ции и государства порождает феномены «бессознательной лояль­ности» и патриотизма. Они делают неуловимым различие между демократией и тоталитаризмом.

Итак, социальные проблемы невозможно решить ни религи­озными, ни моральными, ни экономическими, ни политичес­кими средствами. Главной причиной такой невозможности яв­ляются социальные институты и группы, профессионально занятые в сфере экономики, религии, морали, политики и про­изводства идеологий. Теория неожиданных последствий требует отбрасывания (радикальный вариант) или переосмысления (умеренный вариант) всей системы главных понятий и концеп­ций, образующих парадигму социального мышления Нового времени. Представление о возникающих в связи с этим пробле­мах дает прилагаемый перевод одной из статей А. Хиршмана (см. приложение).

Как осуществить такое отбрасывание или переосмысление вообще и по отношению к истории и современному состоянию Росси в особенности? — на этот вопрос ни в зарубежной, ни в отечественной социальной науке ответа нет. Хир­шмана позволяет его поставить. В заключение я хотел бы обра­тить внимание коллег и читателей лишь на один аспект данного вопроса.

Если упростить логику анализируемой концепции, то можно исходить из двух постулатов: в истории Европы главным злом

55

была конкуренция в ее разновидностях гражданского общества и демократического государства; в истории России главным злом было и остается государство, поскольку оно всегда господ­ствовало над материальными интересами и социальными инсти­тутами.

Для применения данных постулатов к объяснению современ­ного капитализма в России требуется пересмотр практически всех схем социо-гуманитарных знаний. Я думаю, что эта задача намно­го более интересна и продуктивна, нежели применение к совре­менной России схем из теоретического чулана Европы.

56

Примечания

Предисловие

1. См.: Капитализм как проблема теоретической социологии: «круг­лый стол» // Социологические исследования. 1998, №2

Глава 1

1. См.: Макаренко интересы и властно управленчес­кий аппарат: к методологии исследования // Социологические ис­следования. 1996, №11; 1997, №7

2.  См.: Капустин как предмет политической тео­рии. М., 1998, с. 52

3.  Страсти и интересы: интеллектуальные истоки капита­лизма. Краков, 1997, с. 23

4.  Там же, с. 34

5.  Там же, с. 37

6.  Там же, с. 39

7.  Там же, с. 40

8.  Там же, с. 41

Глава 2

1. Там же, с. 47

2.  Там же, с. 51

3.  Там же, с. 52

4.  Там же, с. 56

5.  Там же, с. 58

6.  Там же, с. 63

Глава 3

1. Там же, с. 94-95

Глава 4

2. Там же, с. 107

Глава 6

1. Лояльность, критика, разрыв. Краков. 1995, с. 111

2.  Там же, с. 115

Глава 7

1. Там же, с. 95

57

Приложение Хиршман

РЫНОЧНОЕ ОБЩЕСТВО: противоположные точки зрения

Еще недавно все воспринимали социальный, политический и экономический порядок, определяющий рамки человеческой жизни, как нечто самоочевидное. Конечно, многие из тех, кому довелось жить в столь идиллические времена, страдали от мате­риальных недостатков, болезней, насилия, и потому чувствова­ли себя несчастными. Нет сомнения и в том, что многие ощу­щали свои несчастья по менее очевидным причинам. И все же большинство было склонно приписывать несчастья конкретным и случайным событиям (личные неудачи, слабое здоровье, про­иски врагов, жестокость господ и властителей) или отдаленным, общим и неизменным причинам (таким как человеческая приро­да или божественная воля). Убеждение в том, что сам соци­альный порядок — как нечто среднее между случайностью и не­обходимостью — может быть существенной причиной ощущения несчастья, стало популярным лишь в Новое время, начиная с XVIII в. Отсюда вытекает известный афоризм Сен-Жюста: «Идея счастья есть нечто новое в Европе». Действительно, в те време­на признание счастья как чего-то такого, что может быть зап­роектировано путем изменения социального порядка, было абсолютным новаторством. Речь идет о постановке перед собой задачи, к выполнению которой сам автор приведенных слов и его якобинские друзья отнеслись с самым глубоким убеждением.

Отметим попутно, что идея социального порядка, который поддается совершенствованию, появилась одновременно с пред­ставлением: действия и решения людей могут повлечь за собой непредвиденные последствия. По существу второе представле­ние было сформулировано таким образом, чтобы нейтрализовать первую идею. Оно позволяло полагать, что даже блестяще спро­ектированные институциональные изменения могут привести к непоправимым результатам, — именно благодаря указанным не­предвиденным следствиям или «результатам, противоположным намерениям». И все же нельзя утверждать, что с самого начала обе идеи сталкивались между собой как раз с такой целью. Идея, согласно которой социальный порядок может быть усо­вершенствован, возникла впервые во Франции в эпоху Просве­щения. Концепция непредвиденных последствий была главным

58

достижением шотландских моралистов, действовавших в ту же эпоху. Первичная форма данной идеи состояла в подчеркивании положительных и социально желательных последствий деятель­ности, направленной на удовлетворение личного своекорыстия. Речь шла о действиях, которые традиционно рассматривались как достойные осуждения. Вначале не имелось ввиду открытие неудачных следствий реформ, осуществляемых во имя самых добрых намерений. Во всяком случае, идея общества, которое может быть усовершенствовано, не была задушена уже в момент ее рождения. Наоборот, она расцвела и появилась вскоре после Французской революции. На сей раз, она выступила в маске ре­шительной критики социального и экономического порядка ка­питализма, возникшего на пороге XIX в,

Здесь я попытаюсь описать ряд вариантов такой критики и от­ношений между ними. Прежде всего, я покажу близкую связь и одновременно противоположность между ранними аргументами в пользу рыночного общества и более поздней решительной критикой капитализма. Затем будет описано противоречие меж­ду данной критикой и очередным диагнозом несчастий, глу­боко затрагивающих современное капиталистическое общество. Но вторая разновидность критики будет побеждена ее же оружи­ем — еще одним комплексом идей. Во всех трех случаях мы прак­тически имеем дело с полным отсутствием коммуникации между противостоящими тезисами, Иначе говоря, развивались род­ственные интеллектуальные формации, нисколько не осознавая факт взаимного существования. Нет никого сомнения в том, что подобное незнание близких родственников — цена, которую платит идеология за собственную самоуверенность.

Теория doux-commerce

Вначале я позволю себе кратко напомнить комплекс идей и надежд, сопутствующих экспансии рынка и развитию торговли с XVI по XVIII в. Здесь я должен вернуться к главной теме моей книги «Интересы и страсти» для того, чтобы успокоить читате­лей. По крайней мере, тех, кто упрекал меня в том, что (хотя я достаточно подробно проследил развитие идеологии вплоть до Адама Смита) я заставил их гадать о последующих событиях. Эти читатели имеют в виду нашу нынешнюю эпоху, которая действительно значима для них. В указанной книге я обра­щал внимание на положительные побочные результаты в сфере формирования характера граждан и в искусстве управления,

59

которых с доверием и надеждой ожидали от возникающей эко­номической системы. Я особенно подчеркивал последнюю на­дежду — ожидание того, что расширение рынка ограничит про­извольные действия и эксцессы в борьбе за власть со стороны монарха, как во внутренней, так и во внешней политике. Эта надежда была выражена Монтескье и Джемсом Стюартом. Те­перь я хотел бы остановиться на том, какие следствия для граж­данина и гражданского общества надеялись получить от развития торговли. Убеждение в том, что торговля обладает большим цивилизующим значением, стало в середине XVIII в. конвенциональной мудростью, хотя Руссо выступил против нее. Я позволю себе еще раз процитировать ключевое положение Монтескье, помещенное в самом начале обсуждения экономи­ческих вопросов в сочинении «О духе законов»: «Можно считать общим правилом, что везде, где нравы кротки, там есть и тор­говля, и везде, где есть торговля, там и нравы кротки». Связь «кротких нравов» с торговлей здесь представлена как взаимоук­репляющая, но спустя несколько предложений Монтескье не оставляет никаких сомнений о характере причинной зависимос­ти: «Торговля... шлифует и смягчает варварские нравы: это мы видим ежедневно»1.

Такой способ восприятия влияния развития торговли на об­щество был общепринятым почти на всем протяжении XVIII в. Он акцентирован в двух известных историях прогресса — «Взгля­де на прогресс общества в Европе» (1769) У. Робертсона и «Эс­кизе исторической картины прогресса человеческого разума» (1793—794) Кондорсэ. Вслед за Монтескье Робертсон повторя­ет почти буквально: «Торговля... укрощает и смягчает челове­ческие нравы». И хотя Кондорсэ критически относился к поли­тическим идеям Монтескье, но в этом отношении он верно сле­довал за ним: «Нравы смягчились... благодаря влиянию духа коммерции и промышленности, врага жестокостей и потрясе­ний, изгоняющих богатство»2.

Одно из наиболее сильных утверждений сформулировал в 1792 году Т. Пейн в «Правах человека»: «Торговля — это система мира, и она действует таким образом, чтобы род людской стал более сердечным, а народы и отдельные индивиды полезными друг для друга... Изобретение торговли ... остается до сих пор самым крупным шагом в направлении всеобщей цивилизован­ности, которая непосредственно не связана с моральными принципами»3.

60

Каким же был конкретный смысл пресловутой «douceur» — политеса, мягкости, хороших манер и сердечности? И какими путями рост торговли должен был привести к столь поразитель­ным следствиям? В литературе XVIII в. об этом почти ничего не говорится, возможно потому, что современникам это казалось самоочевидным. Наиболее подробное описание, с которым мне пришлось встретиться, исходит от некого Сэмюэля Рикарда. Впервые оно было опубликовано в 1704 г. и, видимо, стало весь­ма популярным, поскольку многократно переиздавалось на про­тяжении последующих 80-ти лет,

«Торговля связывает людей между собой благодаря тому, что они становятся взаимно полезными. Благодаря торговле мораль­ные и физические страсти заменяются интересами... Торговля обладает особыми свойствами, отличающими ее от всех осталь­ных занятий. Она настолько сильно влияет на чувства людей, что из прежде гордого и высокомерного делает неожиданно мяг­кого, кроткого, учтивого и услужливого человека. Благодаря торговле человек приобретает рассудительность, честность и хорошие манеры, учится быть смышленым и сдержанным на словах и в делах. Человек избегает нехороших поступков, по­скольку знает, что для удачи, в делах нужны рассудительность, благоразумие и честность. По крайней мере, в своем поведении он стремится соблюдать приличие и уважение к другим людям для того, чтобы не вызвать неблагоприятных мнений со стороны тех, с кем приходиться встречаться сегодня или завтра. Он не осмелится выставить себя на посмешище из-за опасения потерять доверие у других людей. Тем самым в обществе удается избежать скандалов, над которыми оно могло бы сокрушаться при иных обстоятельствах»4.

В приведенном отрывке торговля описана как мощная мо­ральная сила. Она приносит обществу множество нематериаль­ных благ, хотя и допускает некоторую дозу лицемерия. Указан­ные изменения — смягчение человеческих нравов и человечес­кой природы — Д. Юм и А. Смит несколько позже приписывали распространению торговли и промышленности. Они составили особый реестр добродетелей, которые, по их мнению, обуслов­ливаются и укрепляются торговлей и промышленностью. К ним относятся старательность, упорство (противоположность лени), бережливость, точность и честность. Видимо, последняя доб­родетель наиболее существенна для функционирования рыноч­ного общества5.

61

Таким образом, появилось не только устойчивое убеждение в том, что общество, в котором рынок есть главный механизм удовлетворения человеческих потребностей, будет создавать зна­чительное количество новых богатств на основе разделения тру­да и технического прогресса. Такое общество, в качестве побоч­ного продукта или внешнего эффекта, приведет и к появлению более «смирной» разновидности человека. Этот человек будет более честным, достойным доверия, систематичным, дисцип­линированным, дружелюбным, способным к поддержке других людей, всегда готовым к поиску решения конфликтов и нахож­дению сферы согласия при противоположных мнениях. В свою очередь, новая разновидность человека облегчит исправное дей­ствие рынка. На ранних фазах существования капитализм был весьма неустойчивым. Это объясняется необходимостью соот­ветствия тем элементам докапиталистической ментальности, ко­торые остались после феодализма и других «примитивных и вар­варских» эпох. Но в соответствии с указанным рассуждением, благодаря культивированию торговли и промышленности капи­тализм со временем создаст комплекс психических установок и моральных склонностей, которые сами по себе достойны подра­жания. Одновременно они будут влиять на дальнейшее распро­странение системы. И действительно, в некоторые периоды темп и стихийность экспансии капитализма придавали такому предположению значительную вероятность.

Теория саморазрушения

Что же произошло с проектом XVIII века? Я пока отклады­ваю эту тему для последующего разбора, а сейчас займусь дру­гой группой идей. По сравнению с теорией doux-commerce они намного более известны и являются ее противоположностью. Капиталистическое общество нисколько не способствует сохра­нению douceur и других видов кроткого поведения. Наоборот, оно обнаруживает совершенно определенную склонность к раз­рушению моральных основ, на которые должно опираться любое общество, включая капиталистическое. Эту разновидность идей я определяю как теорию саморазрушения.

У нее нетрудно обнаружить множество предшественников сре­ди марксистских и консервативных мыслителей. Более того, один из представителей современной политической экономии, кото­рого нельзя причислить ни к одному из указанных направлений, тщательно проанализировав данный тезис и придал ему новую из-

62

вестность. Ф. Хирш недавно опубликовал популярную книгу под названием «Социальные пределы развития экономики» В ней осуществлен детальный анализ проблемы «атрофия морального наследства» капитализма (так называется раздел, включающий главы 8—11). Хирш доказывает, что рынок разрушает мораль­ные ценности, которые прежде были главным основанием его функионирования. Он утверждает, что они являются наследст­вом социально-экономических систем (например, феодализма), предшествующих капитализму. Идея о том, что капитализм способствует омертвению или «эрозии» собственных моральных оснований, формулируется следующим образом:

«Социальная мораль, образующая каркас экономического индивидуализма, является наследством докапиталистических и доиндустриальных эпох. Данное наследство ослабляется с те­чением времени и вследствие коррозии, являющейся результа­том столкновения с действительными ценностями капитализ­ма. Или вследствие роста анонимности и подвижности индуст­риального общества, если ту же мысль выразить в общем виде. В результате система потеряла внешнюю поддержку, которую индивиды прежде считали самоочевидной. По мере того как по­ведение индивидов все больше ориентировано на индивидуаль­ные блага, теряют значение традиции и стимулы, связанные с позициями и целями социального характера. Ослабление тра­диционных социальных ценностей усиливает недостатки функ­ционирования капиталистической экономики»6.

Опять-таки хотелось бы знать более детально, каким же об­разом рынок влияет на ценности, но не способствует культиви­рованию douceur, a вызывает их «омертвение» и «эрозию»? Раз­вивая аргументацию, Хирш формулирует следующие главные тезисы:

1.  Типичный для капитализма акцент на личные интересы и собственность затрудняет производство публичных благ и гаран­тии сотрудничества (особенно на поздних стадиях развития капитализма), необходимых для функционирования системы (глава 11).

2.  По мере роста значения макроэкономической политики (по Кейнсианским или другим образцам) ее авторы вынуждены все больше руководствоваться «всеобщими», а не индивидуаль­ными интересами, однако - система, базирующаяся на единич­ных интересах, не обладает механизмами, гарантирующими вы­работку надлежащих мотивов поведения. Если такие мотивы все

63

же появляются, они образуют пережитки прежних ценностей, подверженных эрозии».

3. Такие социальные добродетели как «истина, доверие, со­гласие, самоограничение, чувство долга» необходимы для фун­кционирования «индивидуалистической экономики, основан­ной на контракте» и в значительной степени вытекают из религиозных убеждений. Однако «индивидуалистическое и ра­ционалистическое основание рынка подрывает собственный ре­лигиозный фундамент»7.

Последнее утверждение совершенно противоречит прежне­му пониманию торговли и ее полезной роли. Во-первых, мыс­лители XVII—XVIII вв. были убеждены в том, что должны принимать человека «таким, каким он есть на самом деле». Но так понятый человек означал существо, в значительной мере бесчувственное к императивам морали и предписаниям рели­гии. В рамках данной пессимистически-реалистической оцен­ки человеческой природы мыслители двигались в направлении открытия «интереса» как принципа, способного заменить «лю­бовь» и «милосердие» в качестве основания хорошо организо­ванного общества. Во-вторых (что наиболее важно в контексте указанных рассуждений), в той мере, в которой обществу для его функционирования нужны моральные ценности «истины, доверия и т. д.», эти мыслители лелеяли еще одну надежду: дан­ные ценности не только не будут подвергаться эрозии, а наобо­рот — они будут вырабатываться функционированием, практикой и стимулами, действующими в рамках рынка.

Следовательно, Хирш — лишь один из последних представи­телей теории саморазрушительных склонностей, культивируемых рынком и капитализмом. При анализе данной теории надо огля­нуться назад, хотя бы для ответа на вопрос: существовал ли во­обще когда-либо контакт между двумя противоположными взгля­дами на моральные следствия торговли и капитализма?

Нет никакого сомнения в том, что идея «Капитализм как со­циально-экономическая система содержит в себе зародыш соб­ственной гибели» есть краеугольный камень марксистской мыс­ли. Однако для Маркса эта популярная метафора относилась к социально-экономическим следствиям действия системы. Не­которые свойства капиталистической системы (тенденции кон­центрации капиталов и падения нормы прибыли, периодичес­кие кризисы перепроизводства) должны были привести к со­циалистической революции, которую должен осуществить все

64

более многочисленный, классово сознательный и боевой пролетариат. Иначе говоря, Маркс не обязан был открывать непосредственные и разрушительные механизмы, которые бу­дут действовать подобно пятой колонне, подрывая изнутри ка­питалистическую систему. Но он выковал одно из главных зве­ньев в цепи рассуждений, которая в конечном счете привела к такому выводу. В «Коммунистическом Манифесте» и других ранних работах Маркс и Энгельс обращали значительное внима­ние на способы, посредством которых капитализм разрушает любые традиционные институты и ценности, такие как любовь, семья и патриотизм. Все становится предметом купли-продажи, любые социальные связи рушатся под воздействием денег. И все же Маркс не был первым, заметившим это явление. Почти сто лет назад такая констатация была сутью консервативной ре­акции на развитие рыночного общества и формулировалась Болингброком и его окружением, находящихся в оппозиции к Уальпилю и правительству вигов. Заново эта тема была постав­лена в начале XIX в. романтическими и консервативными кри­тиками промышленной революции. Например, Кольридж в 1817 г. писал: «Действительный источник и логово всех бед ко­ренится в господстве духа торговли над силами, которые проти­востоят ему по природе вещей — древними чувствами иерархии и происхождения»8.

Однако способность капитализма «доминировать» над всеми традиционными и высшими ценностями не рассматривалась как угроза для него самого. По крайней мере, эта опасность внача­ле не замечалась. Дело обстояло совершенно иначе. Правда, нередко полагали, что мир, сформированный капитализмом, становится все более нищим в сфере духа и культуры. Однако сам капитализм как таковой рассматривался как победная сила, противостоять которой невозможно. Не менее распространен­ной была еще одна надежда: развитие капитализма приведет к полной перестройке общества. Обычай будет заменен контрак­том, «община» — «обществом», традиция — современностью, а все остальные сферы жизни (государство, семья, традицион­ные иерархии, постоянные формы взаимодействия людей) бу­дут кардинально преобразованы. Для описания влияния капи­тализма на извечные формы социальной жизни использовались разные метафоры: от «разложения» через «эрозию», «корро­зию», «порчу», «проникновение» до «вторжения» и даже «ис­требительного рынка» (по определению К. Поланьи).

65

Но едва капитализм был признан непобедимой силой, безу­держные успехи которого вызывали просто шок, как сразу же появилась идея: он рано или поздно свернет себе шею, подобно всем остальным победителям! Он есть дикая и слепая сила (вспомним выражение «слепые силы рынка»). Поэтому капита­лизм может способствовать не только коррозии традиционного общества с присущими ему ценностями, но и разлагать ценнос­ти, которые имели фундаментальное значение для успеха капи­талистического общества.

А по сути дела приписывание капитализму необузданной силы экспансии, проникновения и дезинтеграции было ловким идеологическим трюком. Он призван был доказать: капитализм стремится к собственной гибели. Такой маневр оказался осо­бенно популярным во времена, в которые произошел отказ от идеи прогресса как главного мифа для того, чтобы оказаться в сфере влияния разнообразных мифов саморазрушения — от Нибелунгов до Эдипа.9

Простейшую модель самоубийства капитализма можно на­звать сценарием «красивой жизни», в отличие от самоподтверждаюшей модели doux-commerce. На первых фазах для успеха ка­питализма требуется, чтобы капиталисты были крайними ско­пидомами и жили крайне скромно в целях обеспечить процесс накопления. Однако в определенный момент, установить кото­рый крайне трудно, связанный с накоплением рост богатства начинает ослаблять дух бережливости. Все более слышны голоса «Даешь красивую жизнь!». Смысл этого лозунга состоит в не­медленном удовлетворении потребностей, а не откладывания их на потом. Но едва этот лозунг будет реализован, прогресс капи­тализма остановится.

Однако в таком выводе нет никакой новизны. Идея о том, что успешное накопление богатства подрывает процесс их про­изводства, существовала уже в сознании на протяжении XVIII в., от Д. Уисли до Монтескье и А. Смита. Рассуждения подобного типа стали модными после выхода исследования М. Вебера «Про­тестантская этика и дух капитализма». Любые свидетельства, подтверждающие разрушение репрессивной этики, имевшей принципиальное значение для развития капитализма, истолко­вывались как большие угрозы для способности системы к са­мосохранению. Столь разные наблюдатели, как Г. Маркузе и Д. Бэлл, писали в таком духе и по одному шаблону. Я считаю, что они просто не осознавали того, что извлекают из нафтали-

66

на давно известную старую морализирующую историю. В ней повествуется, как еще в Древнем Риме республиканские добро­детели сдержанности, гражданской гордости и мужества внача­ле способствовали победам и захватам новых территорий. А затем эти успехи, в свою очередь, подорвали указанные доб­родетели, уничтожили республику и привели, в конечном сче­те, к крушению империи.

Непритязательная диалектика этой истории до сих пор оста­ется привлекательной. Правда, она давно отброшена как объяс­нение заката и падения Рима. Все попытки объяснить современ­ный капитализм и предсказать его будущий упадок практически в тех же самых категориях заслуживают подобной судьбы, при­чем, по многим основаниям. Упомяну лишь одно: в приведен­ном вымышленном и мнимом объяснении процесса развития и упадка капитализма главная роль приписывается вначале станов­лению, а затем упадку значения индивидуальной бережливости. Это ведет к тому, что совершенно упускаются из виду перемен­ные, имеющие ключевое значение — экономичность предприя­тий, технологические инновации и предприимчивость, не гово­ря уже об институциональных и культурных факторах.

Есть и более рафинированные и менее механистичные шаб­лоны тезиса о саморазрушении. Видимо, наиболее известным является положение, сформулированное И. Шумпетером в кни­ге «Капитализм, социализм, демократия». Вторая часть книги называется «Может ли устоять капитализм?» На этот вопрос Шумпетер отвечал преимущественно отрицательно. Причем не вследствие неразрешимых проблем, с которыми сталкивается и которые порождает капитализм, а вследствие роста вражды к нему со стороны многих социальных слоев, особенно интеллек­туалов. В контексте этого вывода Шумпетер пишет: «Капита­лизм порождает нормы интеллектуальной критики, которые после ликвидации морального авторитета большинства институ­тов обращаются, в конечном счете, против него самого. Буржуа неожиданно замечает, что рационалистическая установка не за­канчивается на титулах королей и пап, а с такой же силой атаку­ет частную собственность и все систему буржуазных ценностей»10.

По сравнению со сценарием «красивой жизни» здесь мы име­ем дело со значительно более общим выводом на тему самораз­рушения. Но является ли он более убедительным? Капитализм сводится к роли ученика чародея, который не может остановить приведенный в действие механизм, и, в конечном счете, губит

67

не только своих врагов, но и себя. Это представление могло со­ответствовать убеждениям Шумпетера. Не следует забывать, что его происхождение связано с Венской культурой эпохи «конца века», для которой самоубийство было повседневностью, не подлежащей сомнению и понятной самой по себе. Те, кто не укоренен в данной традиции, совсем не обязательно должны считать приведенные аргументы убедительными. Более того, в них можно усомниться и подчеркнуть: наряду с механизмами са­моразрушения надо учитывать и элементарные силы воспроиз­водства и самосохранения. Несомненно, такие силы многократ­но заявляли о себе в истории капитализма, начиная с фабрич­ного законодательства и кончая введением социальных гарантий и экспериментами по осуществлению антициклической макро­экономической политики.

Конечно, взгляды Шумпетера можно сделать более убеди­тельными, если бы удалось доказать: освобожденные капитализ­мом направления идеологии непроизвольно разрушают мо­ральные основы капитализма. Иначе говоря, если капитализм находится в большом долгу перед прежними формами общества и идеологии, нежели это осознает победившая буржуазия и ее идеологи, то действия, направленные на подрыв капитализма, влекут за собой случайное следствие по разрушению соци­альных оснований, на которые опираются данные группы. Та­кая идея была высказана в тот же период, к которому относится указанная работа Шумпетера. Но эту идею развивала совсем другая группа еврейских интеллектуалов, тоже эмигрировавших в США в 1930-е гг. Речь идет о представителях критической те­ории Франкфуртсткой школы. Оставаясь в рамках марксистской традиции, они уделяли большое внимание идеологии как клю­чевому фактору исторического развития. Главной фигурой дан­ной группы был М. Хоркхаймер. В лекциях, прочитанных во время войны и опубликованных позже под претенциозным назва­нием «Затмение разума», он дает абсолютно идеалистическую ин­терпретацию несчастий и бед, выпавших на долю западной ци­вилизации в этот период.

По мнению Хоркхаймера, при капитализме частные интере­сы становятся решающими и детерминируют агностицизм в от­ношении вечных ценностей. В итоге разум сводится к чисто ин­струментальной роли, ограниченной решениями о средствах, которые могут использоваться для достижения произвольно ус­тановленных целей. А в прежние времена разум и вера исполь-

68

зовались не только для определения средств и формулировки це­лей человеческих действий. Разум был способен таюке форми­ровать ключевые понятия свободы, равенства и справедливости. Но едва утилитарная философия и частный интерес прочно усе­лись в седле, разум начал терять эту способность. Тем самым «... прогресс субъективного разума уничтожил теоретические ос­нования мифических, религиозных и рационалистических идей, несмотря на то, что цивилизованное обшество до сих пор существует благодаря остаткам этих идей».

А далее писанина Хоркхаймера превращается в сплошное ры­дание по поводу возвышенных идей и ценностей, начиная от сво­боды и человечности и кончая «радостью от цветка и благоухан­ного воздуха... которые, наряду с физической силой и матери­альными интересами, способствовали поддержанию целостности общества... но которые, однако, были подорваны вследствие формализации разума»".

Нетрудно установить, что в данном случае мы имеем дело с одной из более ранних версий тезиса Хирша об «исчерпании мо­рального наследства капитализма». И не составляет труда до­гадаться, почему эта идея была забыта за период всего в 30 лет, разделяющих Хирша с Шумпетером и Хоркхаймером. Для запад­ного мира то был период необычайно длительного времени ус­тойчивого экономического роста и политической стабильности. Казалось, что капиталистическое рыночное хозяйство наконец, преодолело указанную склонность к самоубийству благодаря кар­динальным изменениям на основе кеинсианства, планирования и реформы социального государства. И ему удалось еще раз воз­родить если не douceur, то значительную уверенность в возмож­ности решения проблем, встречающихся на его пути. Однако ощущение всеобщего кризиса, типичное для 1930—1940-х гг., снова появилось в 1970-е гг. Частично оно было следствием мас­совых движений конца 1960-х гг., которые все еще полностью не поняты, а частично отражало непосредственную реакцию на происходящие волнения и потрясения.

Кроме того, теоретический анализ социальных взаимодей­ствий на основании принципа мотивации индивидуальным ин­тересом привел в это время к открытию специфических ситуаций (например, дилеммы узника), при которых строгое следование за собственным интересом не может привести к оптимальным результатам, особенно в том случае, если актеры не руковод­ствуются какими-либо внешними нормами взаимодействия. Но

69

поскольку поведение, иллюзорно мотивированное индивидуаль­ным интересом, не приводило к гибельным последствиям (как это имело место ранее), возникло искушение извлечь следующие выводы: некие внешние нормы соблюдаются всегда, хотя и не всегда сознательно; их происхождение связано с эпохами, пред­шествующими рыночному обществу, в котором господствуют интересы отдельных индивидов; сохранение данных норм в на­стоящее время находится перед угрозой. При таких обстоятель­ствах опять появилась идея, согласно которой существование ка­питализма связано с использованием наследства прошлого, включая прежние моральные принципы.

Не удивительно, что столь пессимистические идеи возроди­лись в трудные и мрачные моменты нашего столетия. Более по­ражает то, что их даже не пытались связать с предшествующими надеждами: рыночное общество само по себе должно укреплять собственные моральные основы посредством стимуляции douceur, честности, доверия и т. д. Одна из причин отсутствия такого контакта — практическое исчезновение тезиса doux-commerce в XIX в., после мгновений процветания в предшеству­ющем столетии. Другая причина — преобразование тезиса в та­кую форму, при которой невозможно распознать его исходный и действительный смысл. Поэтому надо рассказать историю ука­занного отсутствия и преобразования.

Закат теории doux-commerce в конце XVIII века

Легче всего согласиться с таким обоснованием заката теории doux-commerce в XIX в., согласно которому она пала жертвой промышленной революции. Безусловно, экспансия торговли в прежние столетия обычно была насильственной и разорительной для многих индивидов и стран. Насилию и разорению подверг­лись, прежде всего, страны Африки, Азии и Америки, ставшие предметом европейской экспансии. Вместе с промышленной ре­волюцией начала разоряться Европа. Традиционное производ­ство все более подвергалось конкуренции со стороны новых «пу­стяков и безделушек». Многочисленные группы трудящихся ста­новились безработными, а их опыт становился бесполезным. Все социальные классы охватила низменная и судорожная страсть к обогащению. По мере распространения указанных явлений ста­новилось всеобщим ощущение того, что новая революционная сила появилась в самом сердце капиталистической экспансии.

70

Как ранее отмечалось, эта сила определялась как дикая, слепая, необузданная и неумолимая, но ни в коем случае не doux. Лишь в отношении внешней торговли время от времени высказывали спорадические рефлексии: расширение сферы контактов повлечет за собой не только взаимную материальную пользу, но и весьма тонкие побочные следствия в сфере морали и культуры — обогащение ума, улучшение взаимопонимания и мир12. Но если рост промышленности и торговли происходил в рамках отдельной страны, все соглашались с тем, что он ведет к распаду прежнего общества, ослаблению и дезинтеграции (а не укреплению) социальных и эмоциональных связей.

Правда, время от времени в разных странах можно было рас­слышать эхо прежнего представления: густая сеть взаимных от­ношений и обязательств, возникающих в результате действия и экспансии рынка, есть способ интеграции гражданского обще­ства. Едва проблема ставится в такой плоскости, сразу вспоми­нается Э. Дюркгейм и его «Разделение общественного труда». Дюркгейм доказывал (хотя не всегда последовательно), что уг­лубление разделения труда в современном обществе действует как специфический субститут «группового сознания», которое прочно соединяло примитивные общества: «Именно разделение труда поддерживает целостность социальных агрегатов высшего типа». И все же в соответствии с проницательным анализом Дюркгейма, обусловленные разделением труда сделки сами по себе не достаточны для появления указанного субститута. Реша­ющую роль играют многочисленные и, как правило, ненаме­ренные связи, возникающие между людьми и способст­вующие взаимным обязательствам. Такие связи возникают вследствие торговых сделок и обязательств, вытекающих из кон­трактов. Приведем несколько формулировок данного положе­ния, которые встречаются в ходе рассуждений Дюркгейма:

«Мы сотрудничаем в соответствии с собственными желания­ми, однако добровольное сотрудничество возлагает на нас обя­зательства, которые мы на себя брать не собирались...

Члены общества со сформировавшимся развитым разделени­ем труда объединяются посредством связей, постоянство кото­рых значительно превышает те краткие моменты, при которых осуществляется обмен... Поскольку мы восполняем те или иные функции в семье или обществе, постольку становимся узниками сети обязательств, разорвать которые не имеем права...

71

Но если разделение труда производит солидарность, то не потому только, что оно делает из каждого индивида обменщи­ка, как говорят экономисты, а потому, что создает между людьми целую систему прав и обязанностей, надолго связываю­щих их друг с другом»13.

Следовательно, созданная Дюркгеймом конструкция являет­ся значительно более сложной и действует более опосредованно по сравнению с концепциями Монтескье и Д. Стюарта. Рыноч­ные сделки, мотивированные индивидуальными интересами, сами по себе нисколько не способствуют превращению общества в мирное и цивилизованное. По отношению к этой доктрине Дюркгейм высказывает много резких слов, совершенно отлича­ющихся от представления об интересах, типичного для XVII— XVIII вв.: «Хотя интересы сближают людей, но лишь на несколь­ко мгновений, создавая лишь связи внешнего характера... Инте­ресы способствуют лишь поверхностным контактам сознания людей, которое остается взаимно непроницаемым... Любая гар­мония интересов содержит в себе дремлющий или отложенный на время конфликт... В этом мире интерес есть нечто наименее устойчивое»14.

Итак, позиция Дюркгейма располагается между прежним представлением, согласно которому действия по реализации ин­тересов создают основы социальной интеграции, и более близ­кой к современности критикой атомизации и разложения соци­альных связей, обусловленных рыночным обществом. Дюркгейм нигде детально не разъясняет, каким же образом может возник­нуть «солидарное» общество на основе разделения труда. В кон­це жизни он изменил свои взгляды на более активистские и уже не надеялся на разделение труда как механизм социальной интег­рации, подчеркивая роль морального воспитания и политичес­кого действия15. Но в дальнейшем я постараюсь доказать, что столь амбивалентная позиция обладает существенными достоин­ствами, а идея, согласно которой социальные связи (при благо­приятных обстоятельствах) могут быть привиты экономическим сделкам, заслуживает более глубокого анализа.

Подобно Дюркгейму, позиция его немецкого ровесника Г. Зиммеля тоже амбивалентна. Никто по сравнению с ним не писал более убедительно о том, что свойства денег способству­ют отчуждению. Зато в других работах Зиммель подчеркивал ин­тегрирующие функции конфликта в современном обществе и в связи с этим высоко оценивал конкуренцию как институт,

72

оживляющий эмпатию и укрепляющий социальные связи. Но не между конкурентами как таковыми, а между конкурентами в целом и клиентом — третьим важным участником обмена, о котором часто забывают: «Цель конкуренции в данном обществе всегда заключается в предполагаемой пользе одного или множе­ства третьих лиц, к которым стремится максимально прибли­зиться каждая из конкурирующих сторон. Обычно подчеркива­ют вредоносные, дезинтегрирующие и гибельные последствия конкуренции, соглашаясь в лучшем случае с тем, что она спо­собствует росту общего благосостояния. Но конкуренция обла­дает также огромными социализирующими следствиями. Кон­куренция принуждает волокиту к тому, чтобы он сблизился с предметом собственных вожделений, вступил с ним в контакт, открыл и приспособился к его сильным и слабым сторонам...

Бесконечное число раз конкуренция добивается того, что уда­ется достичь только любви. Речь идет о постижении самых сокро­венных желаний другого человека, причем раньше, чем он сам сможет их осознать. Между человеком интереса и его конкурен­тами существует взаимная напряженность. Она обостряет — вплоть до ясновидения — чувствительность к возникающим в об­ществе тенденциям в сфере изменения вкусов, мод и интересов... Современная конкуренция обычно определяется как борьба всех против всех, но не в меньшей степени она является борьбой за всех...

Короче говоря, конкуренция есть сеть из тысячи социальных нитей, которая соткана путем сознательной концентрации воли, чувств и мыслей сограждан... Едва подвергается децентрализа­ции узкая и наивная солидарность, характерная для примитив­ных социальных условий, как стремление каждого человека сблизиться и приспособиться к другим людям возможно только при условии заплатить за это конкуренцией. Ее цена состоит в том, что борьба с одним из сограждан ведется во имя сближения с другими»16.

Здесь взгляды Зиммеля сближаются с позицией Дюркгейма в том смысле, что он тоже открывает в структурах и институтах капиталистического общества функциональные эквиваленты элементарных связей обычая, которые (по идее) поддерживали единство традиционного общества. В другом месте он показы­вает, что в современном обществе развитое разделение труда и значение кредита для действия экономики одновременно за­висят и укрепляют высокий уровень доверия в общественных

73

отношениях17. В отличие от строгого Дюркгейма Зиммелю была присуща экспрессия и иконоборчество. И он более ус­пешно убеждал читателя в том, что определенные свойства ры­ночного общества скорее способствуют, нежели препятствуют социальной интеграции.

Тем самым меньшинство получило неожиданную поддержку со стороны знаменитых и неоднозначных мыслителей. Но нет сомнения и в том, что их фундаментальный вклад в соци­альные науки (примером может быть хотя бы Дюркеймовское понятие «аномии») одновременно обеспечивал аргументами представителей большинства. Здесь уместно присмотреться к американской сцене, хотя бы для контраста, как правило, к пессимистическому анализу капитализма европейскими социо­логами. На этой сцене можно увидеть группу значительных уче­ных, начиная с , Ч. Кули, Э. Росса и кончая моло­дым Д. Дьюи, действующих в конце XIX—начале XX вв. В от­личие от европейских коллег, их не интересовали в такой степени проблемы социальной дезинтеграции. Они просто хоте­ли понять: что же поддерживает единство общества столь успеш­но? Для объяснения было изобретено понятие «социального контроля». Ключевое значение в нем приписывалось неболь­шим размерам, непосредственным отношениям и способностям разных групп успешно поддерживать нормы и правила18. Харак­терно, что в этой литературе экономические отношения практи­чески не упоминаются как источник поведения, способствую­щий социальной интеграции.

То же самое можно сказать о системе социологии Т. Парсон­са, сконструированной несколько позже. Существуют принци­пы, которые удерживают в рамках мошенничества на рынке. Парсонс называл их «ориентацией на группу», полагая, что та­кая ориентация в той или иной степени существует в любом об­ществе. Парсонс не считал, что указанные нормы в какой-либо степени вытекают из самого рынка. Система Парсонса сконст­руирована из жестких дихотомий. И потому в ней просто невоз­можно появление множества «универсальных» (по определе­нию) связей между рыночными сделками. У Парсонса речь идет о «партикулярных» и «дисперсных» явлениях типа дружбы и вообще любых приватных связей между людьми19.

Вот и все на тему социологии. Что же сказать об эконо­мистах? Эта публика, в конечном счете, осталась верной либо традиции открытой критики капитализма либо традиции его за-

74

шиты и прославления. Но разве не должны были, по крайней мере, апологеты быть заинтересованными в поддержке жизнен­ности идеи, согласно которой повторяющиеся акты купли-про­дажи, характерные для развитых рыночных обществ, выко­вывают самые разнообразные связи доверия, дружбы и обобществления, тем самым поддерживая общество в состоянии интеграции? По существу, поражает отсутствие такого хода рас­суждений в профессиональной экономической литературе. И тому есть много причин. Во-первых, экономисты стремились следовать за естествознанием с точки зрения дисциплины и ко­личественной точности. Поэтому они не видели никакой пользы в применении нестрогих («туманных») спекуляций на тему о влиянии экономических сделок на интеграцию общества. Во-вторых, большинство экономистов было воспитано в традициях классической политической экономии. И они свысока относи­лись к тревоге социологов, обусловленной отрицательными и губительными следствиями развития капитализма. Экономисты квалифицировали такие следствия как неизбежную, но скороп­реходящую цену, которую надо заплатить за обретение длитель­ной пользы. А критика капитализма не склоняла экономистов к поиску или констатации влияний, которые рынок может оказы­вать на социальную жизнь и социальные связи.

Однако главное объяснение имеет иной характер. Экономи­сты, выступавшие в пользу рынка, не могли использовать и свя­зывать себе руки возможностью применения аргументации отно­сительно интегрирующих следствий рынка. Причина в том, что такие аргументы не могут быть сформулированы для рынка, на котором существует совершенная конкуренция. Утверждение экономистов об аллокативной рациональности и всеобщей максимилизации благосостояния истинно только для такого рынка, на котором имеется множество анонимных участников (продав­цов и покупателей), располагающих полной информацией. Для таких участников цены есть внешняя данность, на которую они не имеют никакого влияния. Такие рынки функционируют без всяких длительных личных и социальных контактов участников. Иначе говоря, при совершенной конкуренции нет места для тор­гов, негоциации, рекламации и взаимных уступок. Заключающие договор стороны не обязаны входить в повторные, длитель­ные и постоянные контакты, благодаря которым они могут луч­ше познать друг друга. Совершенно ясно, что данный аспект рынка (образование связей) может приобрести важность лишь

75

тогда, когда мы имеем дело со значительными отступлениями от модели идеальной конкуренции — «извращениями» действия рынка. На самом деле такие отклонения существуют постоянно и приобретают особую важность. Тем не менее прорыночно на­строенные экономисты обычно не выходят за рамки схемы. Они либо указывают на соглашения между продавцами, вслед за А. Смитом эпигонски осуждая их как «заговоры против обще­ства», либо значительно чаще просто пренебрегают данными от­клонениями и пытаются представить действительную несовер­шенную конкуренцию как нечто такое, что в незначительной степени отклоняется от идеала. Таким образом, экономисты ста­раются придать рынку экономическую легитимность, одновре­менно принося в жертву социологическую легитимизацию. По отношению к последней всегда можно выдвинуть претензии, по­скольку в отличие от модели идеальной конкуренции большин­ство рынков функционирует в действительном мире20.

Лишь в последние годы экономисты разработали методы ана­лиза, в которых отклонения от модели конкуренции не рассмат­риваются как грех или пустяк, не имеющий значения. Наоборот, новые подходы подчеркивают значение стоимости сделок, недо­статочной информации и несовершенной максимализации. В этом случае объясняются или легимитизируются явления, кото­рые играют роль причины возникновения существенных, посто­янных и взаимосвязанных взаимодействий между участниками сделок. Речь идет о следующих феноменах: постоянные связи между производителями и потребителями; создание иерархичес­ких структур рынка; использование «критики», а не «разрыва» для модификации взаимного недовольства. Тем самым сцена уже подготовлена для частичной реабилитации теории doux-commerce.

Теория феодальных оков

Я отношусь с полным уважением к новым подходам. Но нельзя не заметить, что популярная в XVIII в. теория doux-com­merce, доказывающая благотворное влияние развития капита­лизма на общественные отношения, практически исчезла с интеллектуальной сцены в последовавший за ней продолжитель­ный период, т. е. как раз тогда, когда наступило полное разви­тие капиталистического общества. Параллельно развивались значительно более критические взгляды на социальные послед­ствия капитализма. Но пути идеологии никогда не бывают пря­мыми. Тщательный анализ показывает, что оптимистический

76

тезис doux-commerce снова появился в XIX—XX вв., но теперь в качестве неотъемлемого элемента критического взгляда на развитие капитализма, поскольку критическое отношение к нему стало повсеместно распространенным. Не исключено, что теории doux-commerce удалось сохраниться как раз благодаря ренегатской смене лагеря, к которому прежде принадлежали ее сторонники.

До сих пор я рассматривал одну разновидность критического анализа влияния капитализма на социальный порядок — теория саморазрушения квалифицирует капитализм как необычайно мощную силу, которая разлагает все предшествующие социаль­ные формы и любые идеологии, подрывая даже моральные осно­вания самого капитализма. Но не менее громко заявила о себе со­вершенно противоположная критика капитализма. Она полагает главной слабостью капитализма бессилие буржуазии (по срав­нению с традиционными социальными группами) как его при­казчика. Речь идет о нежелании буржуазии подняться в открытую атаку, о ее холуйстве и верноподданности в отношении окопав­шейся аристократии и старого порядка. Подобно теории самораз­рушения здесь тоже нельзя говорить о единой и целостной систе­ме взглядов. Скорее мы имеем дело с серией введений разных авторов, написанных в разных целях и в различных контекстах. Тем не менее общую тенденцию усмотреть нетрудно: капиталис­тические страны критикуются и одновременно испытывают труд­ности как раз из-за того, что проникновение капитализма в соци­альную жизнь является крайне осторожным, трусливым и нерешительным. Поэтому многие элементы прежнего порядка остаются нерушимыми. Они определяются по-разному — как фе­одальные гири, оковы, путы, пережитки, грузы и реликты. Но теперь оказывается, что именно они обладают значительной си­лой и влиянием. А поскольку такие страны критикуются как раз за то, что не ликвидировали все указанные феодальные пережит­ки, то не менее часто говорят, что «им не удалось осуществить буржуазную революцию». Эту группу идей можно определить как теорию феодальных оков или неосуществленной буржуазной ре­волюции.

Если теория феодальных оков совершенно очевидно проти­востоит теории саморазрушения, то одновременно она является зеркальным отражением идеи doux-commerce. И в этом нетруд­но убедиться. Из теории феодальных оков имплицитно вытекает: все шло бы лучшим образом, если бы только торговля, рынок и

77

капитализм могли свободно развиваться, если бы их не держали на поводке докапиталистические институты и отношения. При этом предполагается, что цивилизаторская миссия рынка может осуществиться либо непосредственно (в соответствии с ориги-н&пьным сценарием теории doux-commerce), либо опосредован­но (через открытие пути для пролетарской революции и социа­листического братства сразу после того, как будет сметен капи­тализм). И тогда общество окажется всего в одном шаге от пресловутой douceur, обусловленной рынком! Однако ни тот ни другой сценарий не могут воплотиться в жизнь, поскольку враж­дебные силы старого порядка обладают такой силой, которой от них никто не ожидал. Следовательно, тезис о феодальных око­вах базируется на теории doux-commerce, но не желает в этом признаться. Это — переодетая в критический костюм и постав­ленная на голову теория doux-commerce.

Итак, есть две разновидности критики капитализма — теория саморазрушения и теория феодальных оков. Каждая из них под­черкивает «противоречия» капитализма, но не менее очевидно, что обе теории совершенно противоречат друг другу.

Следовательно, в данном случае мы имеем дело с противо­речием между противоречиями или с присущим капитализму противоречием второго порядка, если воспользоваться языком математики. Характер данной противоположности прояснится после краткого обзора развития разных модификаций теории фе­одальных оков.

Как бы ни противоречили друг другу обе теории, в конеч­ном счете, они являются критикой капитализма. И это можно установить путем продвижения назад, вплоть до творчества К Маркса. Я уже отмечал, что Маркс подготовил почву для теории саморазрушения, подчеркивая разрушительные свой­ства капитализма. Каркас теории феодальных оков тоже был создан Марксом. В предисловии к «Капиталу» он писал, что, по сравнению с Англией, Германия страдает не столько из-за недостаточного развития капитализма, сколько из-за мно­жества унаследованных пороков, вытекающих из сохранения прежних устарелых способов производства вместе с целой над­стройкой связанных с ними анахроничных общественных и по­литических отношений21.

От этой констатации нетрудно перейти к утверждению: для определенных стран устойчивость и неожиданная сила докапита­листических формаций вместе с соответствующей им слабос-

78

тью капиталистической формации могут стать серьезной про­блемой. Но для каких именно стран? Пример Германии подтал­кивает к выводу: речь идет о тех странах, в которых развитие ка­питализма запоздало, а само запоздание вытекает как раз из прочности докапиталистических форм и того факта, что фео­дальная «паутина» не была тщательно «выметена» всепроникаю­щей «буржуазной революцией». Согласно этому сценарию, местная буржуазия в данных странах является не только бессиль­ной, но и холуйской, ленивой и трусливой, заключая компро­миссы с силами старого порядка и подчиняясь его нормам и ценностям. В результате происходит «извращение» или «оглу­шение» капиталистических структур. Иначе говоря, вывод ста­новится неожиданным: главная проблема капитализма заключа­ется не в его силе, развитой вплоть до угрозы самоуничтоже­ния, а в его слабости для выполнения «прогрессивной» роли, которую по ошибке приписала ему история.

В настоящее время подобные взгляды развиваются в ряде вариантов неомарксистского анализа стран, находящихся на пе­риферии капитализма. Существуют и более ранние версии, по­казательным примером которых является широко известная тео­рия империализма Шумпетера. Я уже отмечал, что в начале раз­вития капитализма одной из наиболее сладких надежд было убеждение: мировая торговля и связанные с капитализмом инве­стиции сделают войну невозможной и создадут прочные основа­ния для «вечного мира» и дружбы между народами. Однако на пороге XX в. обманчивое содержание этой надежды стало оче­видным." И тогда приобрел популярность совершенно другой ход мысли: капитализм неизбежно ведет к соперничеству и вой­нам между мировыми державами. Эта идея «доказывалась» в разных вариантах теории империализма, сформулированных в этот период в работах , Р. Люксембург, Р. Гильфердинга и В. Ленина. Но Шумпетер писал свой труд во время первой мировой войны. И поспешил на помощь прежним опти­мистическим представлениям, доказывая, что капитализм сам по себе может вести только к миру. Для Шумпетера рациональ­ный и ориентированный на калькуляцию «дух капитализма» со­вершенно противоречил бравурному азарту, типичному для во­инственности современной и вообще любой эпохи. Почему же события пошли совсем в другом направлении? Потому что капи­тализм оказался недостаточно сильным и не смог кардинально изменить ни характер социальных структур, ни ментальность

79

доиндустриальной эпохи с характерной для нее склонностью к геройским глупостям, порождающей только беды и несчастья.

Наиболее поражает то, что в сравнении с Марксом Шумпетер оказывался еще более краснобайствующим сторонником как теории феодальных оков, так и теории саморазрушения. Со­гласно первой теории, главная проблема капитализма заключа­ется в его слабости (по сравнению с докапиталистическими формациями). Вторая теория подчеркивает разрушительную и самоубийственную силу капитализма. Для объяснения указан­ного мнимого несоответствия надо прежде всего обратить вни­мание на то, что тексты, в которых изложены оба тезиса, раз­деляет период около 20-ти лет. Во-вторых, независимо от воз­никшего между ними противоречия, обе теории имеют ряд общих свойств: в обоих подчеркивается значение идеологии и ментальное™ и потому обе вполне сознательно направлены на критику марксизма; обе находят удовольствие в подчеркивании ключевой роли нерациональных факторов в человеческом пове­дении и тем самым вполне соответствует климату эпохи, со­зданному такими фигурами, как Фрейд, Бергсон, Сорель и Парето.

Но тем временем и марксисты не дремали, подхватив на­мек своего учителя. Разумеется, если марксисты занимались критикой недостаточной динамики некоторых стран в условиях капитализма, то они преимущественно подчеркивали струк­турные, а не идеологические факторы. Например, в Грамши и Э. Серени анализировали РисЪрджименто в катего­риях «неполной» или «неудавшейся» буржуазной революции. Имелось в виду то, что политическое объединение страны во вто­рой половине XIX в. не было связано с аграрной реформой или революцией. Поэтому слабость итальянской буржуазии и отсут­ствие у нее якобинской энергии рассматривались как автохтон­ный или самобытный синдром новейшей истории Италии. А затем туземный стереотип сознания трактовался как первичная причина всех последующих несчастий, начиная от неравенства экономики и кончая приходом фашизма22.

Этот анализ частично был поставлен под сомнение специа­листами по экономической истории. Они показали, что так на­зываемая «неудача в осуществлении революции» — проведение взамен нее аграрной реформы — по сути дела способствовала на­коплению капиталов на Севере страны. Поэтому мнимая неуда­ча на самом деле обладала достоинствами в том смысле, что она

80

обеспечила «большой скачок» промышленности на Севере стра­ны в период, предшествующий первой мировой войне".

Теперь рассмотрим тезис о неудачной или неполной револю­ции. Главная цель, к которой стремились вожди Рисорджимсн-то в Италии, заключалась в объединении нации. И эта цель была достигнута. Характеристика данного движения как неудавшейся буржуазной революции является пустой выдумкой. Эта про­цедура осуществляется путем замены действительных намерений действующих факторов некой вымышленной «целью» или «духом истории». С другой стороны, неудача революции 1848 г. в Гер­мании была совершенно очевидной, она обнажила политичес­кую слабость немецких буржуазных либералов. Эти события можно было толковать простейшим способом, в соответствии с тезисом о пережитках феодализма. «Трагедия буржуазии состоя­ла в том, что ей еще не удалось победить своего предшественни­ка — феодализм, как на исторической сцене появился уже ее новый враг — пролетариат», — приведенная формула Г. Лукача является весьма изысканной и одновременно наиболее пустопо­рожней. Тем не менее, она соответствовала условиям Германии и Центральной Европы. Действительно, в этих странах буржуа­зия никогда не пошла в открытый бой против своего историчес­кого «предшественника» — властвующих элит аристократии и военщины. После нескольких столкновений в 1848 г. буржуазия пошла на компромисс с мощными «пережитками феодализма». По оценкам многих наблюдателей, данный компромисс возла­гает на немецкую буржуазию ответственность за все беды и не­счастья новейшей истории Германии.

Пример Италии и Германии обладает историческим значени­ем. Но независимо от этого представление о буржуазии как клас­се, который появляется вместе с развитием торговли и промыш­ленности, но не в состоянии вымести все предшествующие до­капиталистические формации, неоднократно высказывалось и открывалось с большой помпой. Например, в Латинской Аме­рике. После второй мировой войны здесь наступил период бур­ного экономического развития. И ученые принялись за анализ «периферии», руководствуясь молчаливой посылкой: в «центре» капитализм всегда функционировал блестяще. На основе этой посылки теоретики приходили к выводу: трудности «периферии» вытекают из «отклонений» от модели, функционирующей в «центре». При принятии таких понятийных рамок теория фео­дальных оков становилась крайне привлекательной.

SI

Андерсон высказал строгую и удобную мета­фору, определив социальную и политическую сцену Латинской Америки как «живой музей». В нем по-прежнему функциони­руют всевозможные фигуры политической власти, известные из исторического опыта Европы. Тем самым Андерсон как бы на­мекает на то, что на Западе данные формы следовали друг за другом в неком установленном порядке24.

Отсюда следует: страны Латинской Америки не смогли осво­бодиться от устарелых производственных отношений, и в этом заключается главная причина острых проблем, характерных для данных стран. Местная буржуазия в очередной раз становилась главным виновником. Она всегда готова продаться отечествен­ной земельной аристократии или зарубежным инвесторам, а чаще всего — сразу тем и другим. К этому сводится суть боль­шинства современных попыток неомарксистского анализа. Но теперь в них уже не ставится задача обвинения буржуазии за то, что она не сыграла свою «историческую роль». Поскольку стра­ны Латинской Америки располагаются на «периферии», по­стольку теперь отрицается прежнее положение: буржуазия может играть положительную роль в развитии. Неспособность к выпол­нению такой роли выражается в формулировке оскорбительных терминов «компрадорская буржуазия» (П. Баран) или «люмпен-буржуазия» (). Этот вывод повлек за собой падение интереса и пренебрежение к процессам индустриализации и раз­вития капитализма в Латинской Америке.

Я не буду рассматривать здесь истинность приведенных тези­сов, а только скажу: они вызывают сомнение, о чем мне уже приходилось писать25. Но я все же хочу продвинуться дальше и обратить внимание на специфический трюк, продемонстриро­ванный недавно сторонниками теории феодальных оков.

Раньше она всегда служила для ответа на вопрос: почему эко­номическое развитие любой отсталой или запоздавшей в разви­тии страны испытывает трудности по сравнению с передовы­ми странами, в которых (как предполагается) развитие шло гладко и ровно? Сегодня некоторые авторы неожиданно обраща­ют внимание на то, что такой счастливой страны нигде и никог­да не существовало, зато везде и всегда буржуазия была слабой, трусливой и бесхарактерной. Наиболее решительно этот тезис сформулировал А. Майер в книге «Постоянство старого порядка» (Нью-Йорк, 1981). По его мнению, вплоть до первой мировой войны ситуация во всей Европе напоминала нынешнее положе-

82

ние в Латинской Америке: о местном капитализме можно сказать все за исключением того, что он является динамичным и везде­сущим; буржуазия в латиноамериканских странах всегда была подчинена господствующей аристократии; элиты старого поряд­ка обладали не только экономической и политической властью, но и осуществляли культурную гегемонию. Нетрудно понять, что Майер высказывает специфический умеренный вариант те­зиса Шумпетера о роли империализма. Он приписывает развя­зывание первой мировой войны стремлению представителей ста­рого порядка дать ответ на впервые дошедшие до них проявления недовольства господством, которое прежде не подлежало ника­кому сомнению.

Итак, произошла полная универсализация тезиса о пережит­ках феодализма. И она оказалось особенно смелым и шокирую­щим утверждением по отношению к Англии и Франции — двум великим державам. Издавна считалось, что буржуазия и капи­тализм одержали полную победу во Франции (в результате поли­тической революции) и в Англии (в ходе промышленной рево­люции). Сомнение в позиции Франции и Англии как образцо­вых стран появилась именно тогда, когда «золотые годы экономического роста» пятой и шестой декады нашего столетия оказались позади. Начали возникать новые вопросы об условиях сохранения капиталистической экономики и общества. Книга Майера распространяет тезис о феодальных оковах на страны, к которым он ранее не относился. По существу, эта книга не яв­ляется исключением. Аналогичные взгляды развиваются в книге М. Винера в отношении Англии. Он полагает, что дух индуст­риализации в этой стране лишь промелькнул в 1850-е гг., а за­тем постоянно угасал. Причина состоит в том, что происходя­щие из средних классов интеллектуалы были пронизаны аристок­ратическими ценностями. И эта группа начала осуществлять контрреволюцию идеалов, завершившуюся успехом26. Такой ход мысли доведен до крайности в книге «Французская идеология» (Париж, 1981), имевший скандальный успех. По мнению этого автора, вся социальная и политическая мысль Франции в период с середины XIX в. до второй мировой войны и во всю ширину идеологического спектра находилась под влия­нием отвратительный амальгамы глупейшего расизма и прото-фашизма!

Моя цель не заключается в критике указанных работ. Я стремлюсь лишь показать, каким образом теория феодальных

83

оков в последнее время применяется в отношении Англии и Франции. Прежде она не имела к ним никакого отношения практически по определению. Причина в том, что теперь боль­шинство ученых квалифицирует наиболее развитые страны как отягченные острыми проблемами, обусловленными преимуще­ственно силой, а не слабостью капитализма.

В конечном счете универсализация теории феодальных оков подрывает две теории одновременно: популярное убеждение о специфическом характере проблем капитализма в периферийных странах (включая те страны Европы, в которых развитие капита­лизма происходило с запозданием); ту форму теории саморазру­шения, которую можно обнаружить прежде всего в наиболее раз­витых странах.

Америка или угрозы, обусловленные отсутствием феодального прошлого

Чтобы разрешить сомнения и завершить обзор теорий, при­смотримся теперь к Соединенным Штатам — форпосту капита­лизма, который пока не упоминался. Необходимость обращения к опыту данной страны определяется тем, что она — единствен­ная страна, не имеющая никакого отношения к универсализиро­ванной теории феодальных оков. По крайне мере, еще никто до сих пор не утверждал, что США находятся или когда-либо нахо­дились (если пренебречь Югом и рабством) под гнетом какого бы то ни было старого порядка. Не приходилось и слышать о том, что развитие капитализма в этой стране замедлялось или наруша­лось стабильным рыцарским этосом и сохранением феодальных институтов. Наоборот, США до сих пор рассматривались как ис­ключение из правил теории феодальных оков. Причем, энергич­ное развитие капитализма, предполагающее решительный плю­рализм, приписывалось именно отсутствию феодального наслед­ства. Давно известно представление: США находятся под особым благословением, поскольку не отягчены кандалами прошлого, в отличие от Европы. Эта идея была выражена уже в 1818 г. Гете в стихе «К соединенным Штатам», начинающимся словами:

Amerika, Du has est besser Als unser Kontinent, der Alte Hast keine verallenen Schlösser...27

Токвиль придал классическую форму этой сравнительной оценке в одном предложении, которое часто цитируется: «У аме-

84

риканцев имеется то огромное преимущество, что они достигли демократии, не испытав демократических рсполюции, и что они не добивались равенства, а были равны с рождения»". Большин­ство американских комментаторов с пылом и наслаждением при­знало собственной столь лестную интуицию. Так возникло широко известное представление об «американской исключитель­ности»: на фоне других наций и стран Америка находится в исклю­чительно удачном положении, поскольку ее история отличается от историй всех остальных стран. К этому обычно добавляют в каче­стве дополнительных факторов богатые природные ископаемые и величину страны. Поэтому Америка свободна от бесконечных внутренних конфликтов, присущих другим странам Запада.

И вдруг произошла полная перемена декораций! Главный вклад в эту литературу сделал Л. Гарц в классическом труде «-Ли­беральная традиция в Америке». Гарц полностью согласен с иде­ей, согласно которой США свободны от пережитков феодализ­ма единственным в своем роде способом. Он цитирует стихи Гете, а цитату из Токвиля помещает в качестве эпиграфа. Но если читать книгу внимательно, можно заметить то, что автор никогда не говорит прямо: скрытое несогласие с Гете и Токвилем! В частности, книга Гарца — это длинное причитание на тему бед и несчастий, павших на долю США по причине от­сутствия феодальных пережитков, остатков и т. п. А в выводах он доказывает, что пресловутое отсутствие — весьма сомнитель­ное благо, да и то в лучшем случае. Обычно же Гарц описывает этот феномен как отравленный дар или скрытое проклятие.

По существу, рассуждение Гарца является крайне простым и потому кажется столь убедительным. Америка «родилась свобод­ной» и никогда не вела длительной борьбы с «отцом» — феодаль­ной аристократией. По этой причине в ней нет социального и идеологического разнообразия, в котором никогда не было не­достатка в Европе. Именно указанное разнообразие —. главный элемент действительной свободы. Согласно Гарцу, отсутствие идейного разнообразия в Америке — причина отсутствия настоящей консервативной традиции, давно извест­ного бессилия социалистических движений и даже непосредствен­ный повод длительного бесплодия самого политического либера­лизма. Он указывает еще более важное следствие: отсутствие разнообразия ведет к «тирании большинства», инспирированной «иррациональным учением Локка» и «неслыханным либеральным абсолютизмом»29.

85

Такое положение вещей влечет за собой многочисленные от­рицательные последствия в сфере внутренних проблем и между­народных отношений. Я приведу лишь одно наблюдение, по­скольку оно связано с проблемами сегодняшнего дня. Анализи­руя Новый Порядок и связанный с ним значительный отход от традиционного кредо либерализма, Гарц отмечает, что Рузвельт проводил инновационные реформы под лозунгами «прагматиз­ма» и «смелых и упорных экспериментов»: «Но наиболее важно то, что он был не обязан вообще артикулировать какую то бы ни было философию по причине отсутствия социалистического вызова и традиционного корпоративного вызова со стороны пра­вых сил»30.

Согласно Гарцу, большая часть успеха политики Рузвель­та связана с таким способом осуществления который является просто «сублимированным американизмом». В настоящее вре­мя уже можно определить цену расходов, связанных с этим ма­невром. Реформы Нового Порядка и последовавшие за ними программы социального государства никогда не были консоли­дированы как элементы нового экономического порядка и идео­логии. По этой причине реформы не обрели легитимизацию, в отличие от аналогичной политики в других высокоразвитых стра­нах. Теперь стало ясно, что проведенные реформы податливы на атаки со стороны сил, выступающих от имени типично амери­канского «неслыханного либерального абсолютизма».

Анализ Гарца связан с формулировкой новых интуиции за счет преобразования типичных стереотипов, связанных с нали­чием и значением феодальных пережитков в капиталистических странах. Он показывает, что другие, но не менее острые про­блемы могут раздирать страну именно по причине ее «исклю­чительного» и «завидного» положения, которое состоит в отсут­ствии феодального прошлого. Следует добавить, что позиция Гарца была подкреплена и обоснована недавно проведенными макросоциологическими исследованиями. Из них вытекает, что феодальное общество - с присущей ему сложной институцио­нальной структурой и вмонтированными конфликтами — послу­жило исходной плодородной почвой для становления западной демократии и капитализма 31. И наоборот: в эссе К. Велице о Ла­тинской Америке (его ход мысли почти идентичен рассуждени­ям ) доказывается, что отсутствие классической фео­дальной структуры в историческом опыте данного континента

86

объясняет его «централистскую традицию», которая и несет от­ветственность за главные проблемы Латинской Америки.

На пути к «Идеологическому табло*

Мой обзор горизонта интерпретаций развития капитализма получился несколько растянутым. В его ходе я сосредоточил главное внимание не на том, что в капитализме является «пло­хим» или «хорошим» (с точки зрения «справедливости», «эффек­тивности», «экономического роста»), а на том, что ведет к же­лательным или нежелательным последствиям. Речь об идеях о возможностях экономической и внеэкономической (моральной, социальной, политической) динамики системы. Если читатель ошалел от хаоса представленных тезисов, то теперь я продемон­стрирую (на таблице с параметрами 2x2), что мое рассуждение, в сущности, крайне просто и к тому же отличается классической симметрией.

Доминирующее положение рынка против устойчивости докапиталистических формаций; их влияние на рыночное общество


В принципе, я анализировал четыре типа тезисов или тео­рий и представил их в виде цепи, в которой каждый последую­щий тезис отрицает (в определенном отношении) тезис предше­ствующий. Я начал с теории doux-commerce XVIII в. В ней предполагалось, что рынок и капитализм создадут такую мораль­ную общность, которая одновременно приведет к расцвету мо­рально совершенного общества и самого рынка. Но вскоре по­явился контрапункт в форме теории саморазрушения, которая доказывала противоположное положение: рынок с присущим ему акцентом на частные интересы индивидов разлагает все традици­онные ценности, включая те, которые являются основанием

87

функционирования самого рынка. Тогда как теория феодальных оков доказывала: упадок капитализма не есть следствие его соб­ственной чрезмерной энергии, а результат действия сильных пе­режитков докапиталистических норм и институтов. Этому тези­су противоречит вывод об отрицательных следствиях, вытекаю­щих из отсутствия феодального прошлого. Таков смысл тезиса Л. Гарца, который можно определить как теорию благодея­ний феодал изма. Из нее вытекает вывод: феодальное про­шлое - фактор положительный с точки зрения дальнейшего развития демократии и капитализма. Тем самым мы оказываем­ся в ситуации, совершенно противоположной и находящейся в резком конфликте с исходной и первичной теорий doux-commerce. Она рассматривала рынок и капитализм как положи­тельную силу, призвание которой состоит в освобождении «граж­данского общества» от «феодальных оков».

Приведенная схема позволяет лучше понять связи между данными теориями. Она может служить вспомогательным сред­ством для достижения главной цели моего очерка: установить контакт между близкими по существу идейными формациями, но развивающимися в совершенной изоляции друг от друга. Но несмотря на взаимную изоляцию, столь различные идеологии ведут к созданию целостного образа довольно удивительным способом, который проиллюстрирован на таблице. Можно ска­зать, что это напоминает ситуацию, в которой четверо детей с завязанными глазами все же смогли сообща разукрасить разны­ми цветами один контурный рисунок.

Вплоть до этого момента я выступал или, по крайней мере, стремился произвести впечатление в том, что выступаю в роли наблюдателя и хроникера того важного фрагмента Человеческой Комедии, который связан с производством идеологий. Теперь я должен признаться, что, стоя лицом к лицу со столь разными идеями, я не могу удержаться от искушения поставить вопрос: какая же из них является истинной? С этой точки зрения пред­ставленное идеологическое табло может оказаться полезным. Во-первых, оно показывает, что (независимо от общего несог­ласия и несоответствия) каждая из теорий может обладать «мо­ментом истины» и быть «страной истины». Ведь каждая их них относится к определенной стране или группе стран в определен­ный момент времени. То же самое можно сказать о генезисе ука­занных теорий, поскольку их творцы имели в виду определен­ную страну или страны.

88

Но это табло особенно необходимо тогда, когда мы стре­мимся пойти более сложным (и более верным, как я полагаю) путем и воздать по заслугам каждой из конкурирующих идеоло­гий. Нетрудно понять, что даже в определенной точке про­странства и времени каждая из теорий отражает лишь часть истины и нуждается в дополнении со стороны одной или не­скольких других теорий, сколь бы неподходящими они не каза­лись на первый взгляд. Табло требует от нас систематической проверки различных связей четырех тезисов. В дальнейших вы­водах я ограничу свою проверку лишь тремя уже указанными «противоречиями»32. Моя задача состоит в ответе на вопрос: можно ли вообще и стоит ли связывать теории, образующие данные противоречия?

Несомненно, мы имеем дело с разными степенями несоот­ветствия точек зрения и доктрин, которые, на первый взгляд, взаимно противоречат друг другу. Я уже отмечал, что практи­чески невозможно преодолеть противоположность между тео­риями саморазрушения и феодальных оков. Первая трактует капитализм как дикую и необузданную силу, которая все сме­тает на своем пути и, в конечном счете, наносит себе смер­тельный удар, поражая собственные основания. Вторая квали­фицирует капиталистов как слабых и лакейски настроенных холуев, победить которых не составляет никакого труда, по­скольку они всегда были подвержены влиянию докапиталисти­ческих формаций. Правда, в мире политики и идеологии наи­более распространен тип осатанелых эклектиков и любителей объединения любой ценой. И они могут по-прежнему доказы­вать положение, члены которого взаимно противоречат друг другу: капитализм может уничтожить все предшествующие «на­следство» (включая ценности истины, честности и gemütlich-keit), и это является его положительной характеристикой; од­новременно капитализм разрушает и полностью подчиняется всему тому отрицательному, что происходит из докапиталисти­ческого общества. Но можно ли полагать, чтобы какая-либо из исторических формаций отличалась столь безошибочным ин­стинктом следования по самому плохому пути?

Значит, здесь находится «противоречие второго порядка» - наиболее аутентичное и наименее поддающееся редукции. Вполне возможно, что каждый из указанных тезисов - о са­моразрушении и феодальных оковах - сохраняет ценность при объяснении трудностей, на которые наталкивается капитализм

89

в разных контекстах. Иначе говоря, я утверждаю, что обе тео­рии взаимно уничтожают друг друга, и потому мы можем само­довольно надеяться на то, что капитализм полностью свободен от любых проблем, обусловленных обстоятельствами, зафикси­рованными в данных теориях.

Но теперь уже ясно, что указанные два способа объяснения не только отрицают друг друга, но и противоречат концепциям, которые квалифицируют как положительные именно те фак­торы, которые признаются отрицательными в двух предшеству­ющих объяснениях. Я имею в виду теорию doux-commerce и те­орию благодеяний феодализма, на которых кратко остановлюсь.

Рассмотрим вначале теорию феодальных оков и феодальных благодеяний. Если предположить, что обе могут быть истинны­ми одновременно, то появлению такой амальгамы ничто не ме­шает. Наоборот, она более достоверна по сравнению с пред­положением: только одна из теорий истинна, а другую надо полностью отбросить. Соединение обоих означает, что докапи­талистические формации и ценности мешают развитию капи­тализма, но одновременно снабжают его определенными ценно­стями. Взвешенная оценка должна учитывать влияние обоих типов. Нет сомнения в том, что пропорции между ними будут различными в каждой конкретной исторической ситуации.

Еше больше этот вывод относится к последней паре - теори­ям doux-commerce и саморазрушения. Могут ли обе быть истин­ными в один и тот же момент? Если поставить такой вопрос, станет ясно, что это не только возможно, но и весьма вероятно. Капитализм обнаруживает одновременно тенденции самопод­держки и самоуничтожения. Й этот факт не более «внутренне противоречив», нежели одновременное существование прихо­дов и расходов в бухгалтерии предприятия! Например, если мы имеем в виду целостность общества, то постоянная повторяе­мость торговых сделок способствует культивированию доверия, взаимопонимания и аналогичных чувств. С другой стороны, та­кая практика способствует тому, что все общество пронизывает­ся элементами калькуляции и рассуждения в инструментальных категориях, о чем уже знал Монтескье. Если принять такую точку зрения, то моральные основания капитализма подлежат постоянной эрозии и восстановлению одновременно. Если эро­зия преобладает над регенерацией, отсюда следует кризис сис­темы. Эту возможность не следует отрицать. Но надо строго оп-

90

ределить особые обстоятельства, при которых может возникать такая ситуация. То же самое можно сказать об условиях, при которых система будет более прочной и легитимизированной.

Теперь ясны причины того, почему, несмотря на деклара­ции в пользу диалектики, мы обычно с трудом соглашается с тем, что в обществе действительно происходят противоположно направленные процессы. Речь идет не только о трудностях их познания, но и трудностях психологической природы. Предпо­ложение об одновременной истинности теории doux-commerce и саморазрушения (или феодальных оков и благодея­ний) ведет к тому, что наблюдателю, критику или «исследова­телю» социальной жизни крайне трудно произвести впечатление на публику утверждением: процессы свидетелями, которых мы являемся, должны повлечь за собой неизвестные и неизбежные следствия.

Но мы сегодня — свидетели множества неосуществившихся пророчеств. Не следует ли социальным наукам согласиться со сложностью мира, если даже такое согласие возможно только за счет предъявления к ним претензий относительно способности предвидения?

91

Примечания

1. Избранные произведения. М., 1955, с. 433

2.  Кондорсэ исторической картины прогресса человеческо­го разума. М., 1936, с. 162-163

3.  Paine f. The Rights of Man. New York, 1951, p. 215

4.  Ricard S. Traite general du commerce. Amsterdam, 1781, p. 463

5.  См.: Rosenberg N. Neglected Dimensions in the Analysis of Economic Change // Oxford Bulletin of Economics and Statistics. 1964, V.26, N. l, p. 59-77

6. Hirsch F. Social Limits to Growth. Cambridge—London, 1976, p. 117-118
7 Там же, с. 143

8. Coleridge S. Collected Works. T. C. Princeton, 1972, p. 160-170

9. О значение проблемы самоуничтожения в экономической и полити­ческой мысли Р. Вагнера см.: Rather L. The Dream of Self-Destruction: Wagners Ring and the Modern World. Baton Rouge, 1979; Euegene E. Lesidees Politiques de Richards Wagner. Paris, 1973

10. Schumpefer I. Kapitalizm, socjalizm, demokracja. Warszawa, 1995, s. 176

11. Horkhejmer M. Eclipse of Reason. New York, 1947, p. 34, 36

12. Например, пишет: «При настоящем низком уровне со­вершенства человечества невозможно переоценить значение контак­тов человеческих существ с непохожими на них людьми, способы мышления и действия которых совершенно отличаются от общеизве­стных... Такие отношения всегда были и есть одним из главных ис­точников прогресса, особенно в наше столетие». Mill LS. Lasady economii politycznej. Warszawa, 1966, t.2, s. 232-233

13. Durkheim E. De la division du travail social. Paris, 1902, s. 148, 192, 207, 402-403

14. Там же, с. 180-181. Этот текст следует сравнить с совершенно про­тивоположным утверждением XVII—XVIII вв. о постоянстве и предвидимости интересов. Данное утверждение я описываю в книге «Интересы и страсти».

15. Lukes S. Emile Durkheim: His Life and Work. New York, 1972, p. 178

16. Simmel G. Conflict and the Web of Group Affiliations. Glencoe, 1995, p. 61-53

17.  Simmel G. Soziologie. Leipzig, 1923, s. 260-261

18. Silwer A. Small Worlds and the Great Society: The Social Production of Moral Order. Рукопись, 1980

19 Parsons T. The Social System. Glencoe, 1951, p. 98, 125-Аналогичный вывод я сделал в книге «Лояльность, критика, раз­рыв». В том же духе Вильямсон недавно писал о «неблагожелатель­ной тенденции» отношения экономистов к инновациям на уровне предприятия Инновации такого типа всегда подозреваются в том, что они послужат причиной отклонения от модели совершенной

92

конкуренции. См.: Hirschman A. Lojalnosc, krytyka, rozstanic: rcuk-cje na kryzys panstwa, organizacji i przedsicbiorstwa. Krakow, Warszawa, 1995, s. 28; Willamson O. The Modern Corporation: Origins, Evolu­tion, Attributes//Journal of Economic Literature. 1981, N 12, ρ 1540

21.  См.: Энгельс Φ. Соч., 2-е изд., т. 23, с. 9

22.  Сборник статей на эту тему, к счастью, в большинстве критичес­ких, содержится в издании: 11 vizio d'origine. Firencc, 1980

23.  См.: Romeo R. Risorgimeiito с capitalismo. Bari, 1959; Gcrschcn-kron A, Economie Backwardnessin Historical Perspective. Cambridge, 1962, ch. 5

24.  Anderson С. Politics and Economic Change in Latin America. New Jork, 1967. Разумеется, я не отрицаю, что индустриализация в Ла­тинской Америке обладала специфическими свойствами, и сам пы­тался их описать с подобающей подробностью.

25.  См.: Hirschman A. A Bias for Hope: Essays on Development and Latin America. New Haven, 1971, ch. 3

26.  Wiener M. English Culture and the Decline of Industrial Spirit: 1850— 1980. Cambridge, 1981. Раннюю версию вывода об исторической слабости английской буржуазии можно найти в статье: Anderson P. Origins of the Present Crisis // New Left Rcwiew. 1964, January—Feb­ruary, p. 26-53

27.  «Америка! В тебе привольней Всем дышится, чем в Старом свете, Ни замков нет, ни колоколен — Базальта столетий».

Гете . соч. в 13-ти тт. Т.1, М.-Л., 1932, с. 523

28.  Демократия в Америке. М., 1994, с. 375. Приведенная цитата завершает краткую главу под названием «В чем причина того, что в конце демократической революции индивидуализм проявляется значительно сильнее, чем в любую другую эпоху», в которой Токвиль перечисляет множество конфликтов и проблем, характерных для стран, которые прошли через демократическую революцию

29.  Hartz L. The Liberal Tradition in America. New Jork, 1955, p. 11, 140-142, 285

30.  Там же, с. 263

31.  Чтобы напомнить об убедительных исследованиях такого типа, мож­но сослаться на труды двух авторов, представляющих совершенно противоположные идеологические позиции: Anderson P. Lineages of the Absolutist State. London, 1974; Baechler J. Les origines du capitalis­me. Paris, 1974

32.  При наличии четырех теорий существует шесть возможных связей в пары, из которых четыре, как было показано, являются «полно­стью противоположными». Оставшиеся две, расположенные по диагонали (ДК-ФО и СР-БФ), должны прекрасно уживаться друг с

93

другом, поскольку, к примеру, doux-commerce сопоставляется с отрицанием собственного отрицания. В этом и состоит суть дела. Я уже указывал, что теория феодальных оков может трактоваться как переодетая теория doux-commerce. Следовательно, их взаимо­связь не несет никакой новой информации и не обогащает возмож­ных интерпретаций.

Если присмотреться ко второй из пар, расположенных по диаго­нали, т. е. к теориям саморазрушения и благодеяний феодализма, то вывод будет аналогичным. В рассуждении Гарца на тему ужас­ных следствий из-за отсутствия феодализма имлицитно содержится тревога: страна, в которой полностью доминирует рынок, стоит перед лицом больших опасностей. Оба тезиса совпадают, а их сопо­ставление друге другом ничего не привносит ни в один из них.

В этом тексте я не намерен заниматься парой ДК-БФ. Ука­занные два противоречия друг другу, поскольку дают совершенно иные объяснения причин здоровья и силы капитализма. Однако эта пара есть ни что иное, как зеркальное отражение пары СР-ФО, в которой мы имеем дело с двумя противоположными объяснениями трудностей, с которыми сталкивается рыночное общество. Вторую пару я рассматриваю в тексте, как и оставшиеся две пары ДК-СР и ФО-БФ.

Перевод

94

Оглавление

Предисловие............................................................... !

Глава 1. Реальная проблема и ложная дилемма. .................. s

Глава 2. Интерес как новая парадигма социальной мысли... 13

Глава 3. Можно ли с помощью экономики

улучшить социальный строй?............................... 20

Глава 4. Интересы «квази-стражей»

современного общества....

Глава 5. От критики к разрыву............................................. 31

Глава 6. Эталон демократии или инерционная

политическая система?.......................................... 39

Глава 7. Феномен «бессознательной лояльности»............. 45

Послесловие........................................................................... 53

Примечания..........................................................

Приложение............................................................................ 58

Хиршман.

Рыночное общество: противоположные точки зрения...... 58

95

ПРОБЛЕМА ОБЩЕГО ЗЛА: расплата за непоследовательность

Под редакцией автора Компьютерная верстка:

Лицензия на издательскую деятельность ЛП № 000 от 01.01.2001 г.

Подписано в печать 10.06.2000.

Печать офсетная. Формат 84x108 1/32.

Печ. л. 6. Тираж 1000.

Издательство «Вузовская книга»

Москва, Волоколамское шоссе

Т/ф

E-mail: vbook @ *****

Отпечатано ООО "Связь-Принт" в типографии "Радио и связь 103473 Москва, 2-й Щемиловский пер., 4/5