Такова действительность, и что много важнее — это то, что она обретает в различных условиях жизни различные и многообразные формы, видоизменяясь на протяжении всей истории. Эта действительность является основой научного исследования. Факты не являются ни истинными, ни ложными, как это понял еще Аристотель. Что же касается систем, будь они теологические или же рационалистические, то они в отличие от фактов могут быть истинными или ложными, поскольку они ставят своей целью понять, объяснить и дополнить явление, вскрывая его причинную связь с другим фактом или объединяя его с ним.
Итак, некоторые положения преюдициальной теории в том, что касается трактовки вышеуказанной действительности, ныне можно считать установленными.
Воля не существует сама по себе и не проявляется самопроизвольно, как это полагали изобретатели той свободной воли, которая свидетельствовала лишь о бессилии психологического анализа, еще не достигшего зрелости. Проявления воли, будучи актом сознательным, являются особым выражением механизма психики, являются результатом в первую очередь потребностей, а затем и всего того, что им предшествует, вплоть до самой элементарной и органической потребности двигаться.
Мораль не возникает и не зарождается самопроизвольно. Следовательно, та духовная сущность, которая получила название нравственного сознания, не является универсальной основой различных и изменяющихся этических отношений, не является единой и единственной для всех людей. Эта абстрактная сущность была отвергнута критикой, равно как и все остальные подобного рода сущности, иначе говоря, как и все так называемые способности души. И в самом деле, разве можно было считать правильным такое объяснение фактов, при котором обобщение факта как такового считалось средством его истолкования? Когда рассуждали так: ощущения, восприятия, интуиция в какой-то мере подвергаются воздействию воображения, иначе говоря, они изменяются, следовательно, их видоизменило воображение? К подобного рода вымыслам относится так называемое нравственное сознание, возведенное в постулат для соответствующих этических оценок. Нравственное сознание, которое действительно существует, является фактом эмпирическим; это показатель, т. е. выражение этических взглядов того или иного индивида. Если это и должно составлять предмет науки, то последняя не может объяснять этические отношения, основываясь на сознании, а должна установить, как это сознание формируется.
Если волевые побуждения и нравственность определяются условиями жизни, то этика в целом представляет собой лишь определенную идеологическую форму и задача ее, таким образом, схожа с задачей, стоящей перед педагогикой.
Существует педагогика — я назвал бы ее индивидуалистической и субъективной,— которая, исходя из предположения о наличии у всех людей способности к совершенствованию, создает абстрактные нормы, с помощью коих люди, находящиеся в стадии формирования, могут якобы стать сильными, мужественными, правдивыми, справедливыми, доброжелательными и т. д., т. е. могут обрести любые добродетели, как главного, так и второстепенного значения. Но может ли, спрашивается, эта субъективная педагогика сама по себе создать ту социальную почву, на которой все эти прекрасные вещи смогли бы осуществиться? Если она создает ее, то это является всего лишь утопией.
Ведь человеческий род, в сущности говоря, на всем протяжении своего сложного развития никогда не имел ни времени, ни возможности ходить в школу Платона или Оуэна, Песталоцци или Гербарта. Он поступал так, как бывал вынужден поступать. Все люди, если рассматривать их с абстрактной точки зрения, воспитуемы и могут совершенствовать свои качества: и они действительно всегда это делали в той мере, в какой могли, принимая во внимание условия жизни, в которых им приходилось развивать свою деятельность. Это тот именно случай, когда слово «среда» не является метафорой, а термин «приспособление» применен не в переносном смысле. Нравственность фактически всегда предстает перед нами как нечто условное и ограниченное, как нечто такое, что воображение пыталось превзойти, либо выдумывая утопии, либо создавая сверхъестественного педагога или чудотворное искупление.
Почему, спрашивается, у раба должны были быть те же взгляды, те же страсти и те же чувства, что и у его господина, который внушил ему такой страх? Как может крестьянин избавиться от неодолимых суеверий, на которые обрекают его непосредственная зависимость от природы и зависимость от незнакомого ему социального механизма и слепая вера в священника, заменяющего ему и волхва, и чародея? Каким образом современный пролетарий крупных промышленных городов, постоянно испытывающий на себе тиски нищеты и подчинения, может обрести такой же нормальный и размеренный образ жизни, какой был присущ членам ремесленных цехов, существование которых, казалось, было заключено в рамки некоего провиденциального плана? На основе каких интуитивных элементов опыта какой-нибудь чикагский торговец свиньями, Снабжающий Европу таким количеством дешевых продуктов, смог бы обрести то состояние ясности духа и ту возвышенность мыслей, которые придавали афинянину свойства человека billo-e-buono (прекрасного и доброго), a civis romanus (римский гражданин) —достоинство героя? Какая сила христианских увещеваний и призывов к покорности сумеет вырвать из души современных пролетариев ненависть против их неопределенных или Определенных угнетателей, обусловленную естественными причинами? Ведь если они хотят, чтобы восторжествовала Справедливость, они вынуждены прибегнуть к насилию; а для того чтобы любовь к ближнему как всеобщий закон стала в их глазах возможной, они должны представить себе условия жизни, совершенно отличные от тех, которые существуют ныне и которые порождают ненависть, возводя ее в необходимость,— подобно необходимости получить причитающийся долг. В современном обществе, построенном на неравенстве, ненависть, высокомерие, ложь, лицемерие, подлость, несправедливость и весь арсенал основных и второстепенных пороков под стать одинаковой для всех нравственности; более того: все это является сатирой на нее.
Таким образом, этика сводится в известной мере к историческому изучению субъективных и объективных условий, в силу которых нравственность либо развивается, либо наталкивается на препятствия для своего развития. Только в этой плоскости, т. е. только в этих пределах, представляет ценность утверждение, что уровень нравственности соответствует определенному социальному положению, т. е., в конечном счете, тем или иным экономическим условиям.
Только какому-нибудь кретину могла прийти в голову мысль, что нравственность того или иного человека строго соразмерна его материальному положению. Это не только эмпирически ложно, но и неразумно по существу. Принимая во внимание эластичность человеческой психики, никак нельзя считать, что развитие отдельных индивидуумов обусловлено только их принадлежностью к определенному классу или их социальным положением. Здесь речь идет о массовых явлениях — о тех явлениях, которые составляют или должны были бы составить предмет моральной статистики: эта дисциплина до сих пор осталась неполноценной, ибо она избрала объектом своих исследований группы, которые она сама же создает, суммируя число случаев (например, адюльтеры, кражи, убийства), а не те группы, которые, подобно классам, условиям и положениям, реально, т. е. социально, существуют.
Рекомендовать людям нравственность, лишь умозрительно представляя себе или вовсе не зная условий их существования,— вот что являлось до сего времени целью и методом аргументации всех занимающихся нравоучениями. Признать, что эти условия определяются окружающей социальной средой,— вот что коммунисты противополагают утопии и лицемерию проповедников нравственности. И поскольку они считают, что нравственность отнюдь не является ни привилегией избранных, ни даром природы, а продуктом опыта и воспитания, то они признают способность человека к совершенствованию, основываясь на таких доводах и аргументах, которые, я сказал бы, более нравственны и более близки к идеалу, чем те, которые обычно, не долго думая, выдвигают идеалисты.
Иными словами, человек развивается, т. е. формируется не как существо, от роду наделенное определенными свойствами, которые повторяются или развиваются сообразно некоему рациональному ритму; он формируется и развивается как причина и как следствие, как творец и в то же время как результат определенных условий, в которых рождаются также определенные направления идей, мнений, верований, мыслей, устремлений, принципов. Отсюда и возникают разного рода идеологии, равно как и обобщения понятий нравственности и их возведение в катехизисы, каноны и системы. Не приходится, следовательно, удивляться, если после появления на свет различных идеологических форм каждая из них получает затем свое развитие путем абстракции; в конечном счете создается впечатление, что они как бы оторваны от той живой почвы, на которой появились, и находятся чуть ли не над людьми, являя собой некие императивы или образцы. Священнослужители и доктринеры всех мастей на протяжении веков содействовали такого рода абстрагирующей работе мышления и стремились сохранить в умах возникающие при этом иллюзии. Сейчас, когда подлинные источники всех идеологий обнаружены в механизме самой жизни, задача заключается в том, чтобы реалистически объяснить, каким образом они возникают. И, поскольку это относится ко всем идеологиям, это относится, в частности, и к тем из них, которые заключаются в распространении этических оценок за их естественные и непосредственные границы, чтобы эти оценки служили либо предвосхищением божественных заповедей, либо предпосылкой универсальных требований совести.
Все это составляет предмет специальных исторических исследований. Не всегда удается найти связь между некоторыми этическими понятиями и определенными конкретными условиями. Зачастую общественная психология той или иной минувшей эпохи остается для нас неразгаданной. Зачастую самые обыденные вещи являются для нас непонятными, например: почему те или иные животные считаются нечистыми или откуда происходит отвращение к браку между людьми, находящимися в отдаленной степени родства. Вдумчивый анализ приводит нас к выводу, что причины, породившие целый ряд отдельных явлений, навсегда останутся для нас невыясненными. Невежество, суеверие, странные представления, символика — вот наряду со многими другими явлениями причины того неосознанного, что часто встречается в обычаях (той или иной нации) и что представляется нам ныне непознанным и непознаваемым.
Основная причина всех трудностей заключается именно в позднем возникновении того, что мы именуем разумом, вследствие чего следы побудительных причин, вызвавших к жизни те или иные представления, оказались либо утерянными, либо скрытыми внутри самих же понятий.
Гораздо проще обстоит дело с трактовкой вопроса о науке.
История науки в течение долгого времени писалась довольно наивно. Принимая во внимание, что в учебниках и энциклопедиях содержалось, как правило, изложение основных положений каждой из наук в отдельности, казалось, что достаточно просто восстановить в хронологическом порядке появившиеся определения, разложив совокупность систематизированного материала на те элементы, из которых он постепенно складывался. Общее предположение было столь же простым: в основе этой хронологии лежит разум, который развивается и прогрессирует.
Такой метод, если только его можно назвать методом, отличался, однако, одним небольшим недостатком, а именно: он позволял, самое большее, понять путем рассуждения, как из одной, уже существующей науки проистекает другая наука, но он никак не позволял распознать, какие конкретные условия побудили людей впервые открыть науку, т. е. изложить в определенной и новой форме осмысленный опыт. Задача, иначе говоря, заключалась в том, чтобы установить, каким образом возникла подлинная история науки, каковы истоки потребности в науке и что именно связывает генетически, в общем процессе общественного развития, эту потребность с другими потребностями.
Огромные успехи современной техники, в которой действительно заключается духовная сущность буржуазной эпохи, породили среди прочих чудес и следующее чудо: они впервые раскрыли перед нами происхождение научного поиска. (О ты, незабвенная флорентийская Академия, получившая свое наименование от слова «опыт» в дни, когда Италия переживала закат своего былого величия, а современное ей общество находилось на заре новой эры — эры промышленности). Так мы получили возможность уловить основную нить к разгадке того, что абстрактно именуется научным духом: теперь никто более не удивляется тому, что все научные открытия осуществляются так же, как и в древнейшие времена, когда элементарная геометрия египтян, например, возникла из потребности измерять поля, которые ежегодно заливали выходившие из берегов воды Нила, а периодичность этих наводнений навела на мысль — опять таки в Египте и в Вавилоне — об открытии простейших законов движения небесных светил.
Общеизвестно, что после того, как наука получила развитие и достигла известной степени зрелости, как это имело место в эллинский период, последующие научные поиски ученых, строившиеся на абстракции, дедукции н других формах познания, носили такой характер, что внешне они оставляли скрытыми социальные причины, обусловившие возникновение самой науки. Но если мы рассмотрим в общих чертах различные эпохи, отмеченные развитием науки, и сопоставим те периоды, которые идеалисты назвали бы периодами прогресса и регресса научного мышления, нам станет ясной социальная причина импульсов, характеризовавших то подъем, то спад в развитии науки.
Зачем, спрашивается, феодальному обществу Западной Европы нужны были, к примеру, те античные науки, которые сохраняли, по крайней мере в их материальном, конкретном приложении, византийцы, в то время как арабы, будь то свободные земледельцы, или искусные ремесленники, или предприимчивые купцы, были склонны способствовать их развитию в различных своих владениях? Что такое Возрождение, как не стремление связать воедино изначальный этап развития буржуазии с традициями древней науки, вновь признанной годной и нужной, а тем самым и способной много объяснить? Что представляет собой весь процесс развития научных познаний, носивших столь бурный характер начиная с XVII века и в последующие столетия, как не множество открытий, осуществленных интеллектом на основе приобретенного опыта, с целью обеспечить человеку в его труде возможность подчинять себе естественные условия и силы природы с помощью все более совершенной техники?
Отсюда и борьба с обскурантизмом, с суевериями, с церковью, с религией; отсюда и возникновение натурализма, атеизма и материализма; отсюда и установление господства разума. Эпоха развития буржуазии — это эпоха умственного и духовного подъема (Вико). Следует припомнить, что именно правительство Директории, которое явилось прототипом и олицетворением всей гнилостности либерализма, первым весьма решительно и торжественно ввело в университете и в Академии метод свободного научного исследования, открыв доступ туда Ламарку! Указанный метод, получивший широчайшее развитие в силу самих условий, присущих периоду становления буржуазии, стимулировавших это развитие, является единственным наследием, которое коммунизм перенял у минувших веков и которое он использует без оговорок.
Нет нужды останавливаться сейчас на рассмотрении вопроса о мнимом противоположении науки философии. Если не считать те формы философского мышления, которые сродни мистике и теологии, философия ни в коей мере не представляет собой такую науку или такое учение, которое оторвано от подлинных и присущих конкретной действительности вещей; она является просто-напросто степенью, формой, стадией мышления по отношению к вещам, составляющим область опыта. Философия является, следовательно, либо общим предвосхищением тех проблем, которые науке надлежит еще конкретно разработать, либо суммированным подытоживанием и изложением в виде концепции тех результатов, которых различные науки уже достигли
[78]
. Что же касается тех ученых, которые, дабы не показаться ретроградами, разглагольствуют о научной философии, то следует сказать — если только не воспринимать с долей юмора этот термин, отвергающий наличие какой бы то ни было формы теологии и традиционализма (в его чистом виде),— что они попросту фаты, полагая, будто представляют какую-то школу или особое философское течение.
Я уже говорил выше, формулируя ряд определений, что экономическая структура обусловливает, во-вторых, направленность, а также в значительной степени и косвенно — объекты воображения и мышления в произведениях искусства и в том, что создается религией и наукой. Сформулировать это по-иному или выйти за пределы сказанного означало бы сознательно вступить на путь, ведущий к абсурду.
Этим определением прежде всего опровергается нелепая идеалистическая точка зрения, согласно которой искусство, религия и наука суть субъективные и исторические производные художественного, религиозного или научного духа, якобы последовательно проявляющегося сообразно собственному эволюционному ритму, который обусловливается материальными факторами, в одних случаях способствующими, в других — препятствующими его развитию.
Этим определением, кроме того, подчеркивается наличие неизбежной взаимосвязи, в силу которой все, что относится к области искусства и религии, является духовным, чувственным или иным производным выражением определенных социальных условий. Если я говорю — во-вторых, то делаю это для того, чтобы подчеркнуть различие между указанными явлениями и явлениями политико-юридического порядка, представляющими собой прямое выражение экономических отношений. И если я говорю — в значительной степени и косвенно, когда речь идет об объектах этого вида созидания, то делаю это для того, чтобы выявить два обстоятельства, а именно: в созидании, относящемся к области религии пли искусства, взаимосвязь между экономическими условиями и продуктами творчества очень сложна — это первое; второе — люди, хоть они и живут в обществе, продолжают в то же время жить среди природы и черпают в ней материал для своей любознательности и воображения.
В конечном счете все это сводится к более общей формуле: человечество не творит одновременно несколько историй, а все эти мнимые разнообразные истории (искусство, религия и т. п.) представляют собой одну единую историю.
Явственно увидеть и понять это можно лишь в поворотные знаменательные моменты созидания нового, т. е. в такие периоды, которые я назвал бы революционными.
Позднее, в силу привычки к уже созданным вещам и в результате традиционного повторения определенного типа, стирается воспоминание об их истоках.
Пусть попытается кто-нибудь отделить идейное содержание басен, положенных в основу поэм Гомера, от того момента исторической эволюции, когда занялась заря арийской цивилизации в средиземноморском бассейне, т. е. от той фазы высшего этапа развития варварства, когда в Греции и в других странах зародился подлинный эпос. Пусть другие тешат себя иллюзиями, будто христианство возникло и получило развитие вне римского космополитизма, и что оно не явилось делом рук тех пролетариев, рабов, обездоленных и отчаявшихся людей, которые испытывали необходимость в искуплении, в апокалипсисе и в обещании царствия небесного. Пусть попытается кто-нибудь доказать, что в самый разгар Возрождения возник романтизм, первые признаки которого едва-едва обнаруживаются в творчестве Торквато Тассо; или пусть кто хочет присваивает Ричардсону или Дидро романы Бальзака, который, будучи современником первого поколения социалистов и социологов, показал в своих произведениях психологию классов.
Углубляясь все дальше в века, к первоистокам мифических понятий, мы явственно видим, что Зевс обрел характерные черты отца людей и богов лишь тогда, когда была установлена patria potesta (отцовская власть) и начался тот процесс развития, который привел впоследствии к образованию государства. Так Зевс перестал быть тем, кем он был сначала, т. е. простым divo (или сверкающим), или громовержцем. И вот наконец на противоположной точке исторической эволюции многие из мыслителей прошлого века решили свести всю совокупность, все многообразие непознанного и трансцендентального, нашедшего свое выражение во множестве мифологических, христианских или языческих творений, к единому абстрактном;/ богу, являющемуся просто управителем мира. Человек благодаря приобретенному опыту почувствовал себя гораздо привольнее в мире природы, почувствовал, что способен разобраться в сложном механизме человеческого общества, знанием которого он частично обладал. Он развенчивал постепенно элемент чудесного в сознании настолько, что материализму и критицизму удалось в дальнейшем ликвидировать последние остатки трансцендентности, не вступая в борьбу с богами.
Существует, конечно, история идей, но история эта отнюдь не замыкается в порочном кругу тех идей, которые поясняют сами себя. Речь идет о том, чтобы восходить от вещей к идеям. Это целая проблема; более того: в этом заключается множество проблем, настолько разнообразны, сложны, разнохарактерны и запутанны представления людей о самих себе а о социально-экономических условиях своего существования, а следовательно, и о своих чаяниях, опасениях, надеждах и разочарованиях, нашедших выражение в искусстве и религии. Метод найден, но уметь применить его в каждом отдельном случае нелегко. Особенно надлежит остерегаться схоластического искушения дедуктивно выводить продукты исторической деятельности, которая отражается в искусстве и религии. Надо надеяться, что философы типа Круга, строившего диалектическим путем умозаключения касательно пера, которым он писал, навсегда останутся похороненными в примеча ниях Гегеля к «Логике», где указывается на эту нелепую причуду.
* * *
Тут следует указать на ряд трудностей.
Во-первых, прежде чем пытаться вывести вторичные продукты (например, искусство и религию) из тех социальных условий, идейным выражением которых они являются, необходимо обладать большим опытом и навыками к исследовании психологии того или иного общества, претерпевающего определенные изменения. Именно в этом и заключается суть, т. е. совокупность отношений, которые именуются, к примеру — применяя иную терминологию,— египетским. чиром, греческим сознанием, духом Возрождения, господствующими идеями, психологией народов, общества или классов.
После того как указанные отношения были сформулированы и люди свыкались с определенными понятиями и с определенными верованиями или характером воображения, идеологии, перешедшие к ним в силу традиции, обнаруживали тенденцию к кристаллизации.
Потому-то они и предстают как некая сила, оказывающая противодействие новому, а поскольку противодействие это выражается посредством слова, письма, нетерпимости, полемики, преследований и т. д., то борьба между новыми и старыми социальными условиями приобретет характер борьбы за идеи.
Во-вторых, на протяжении многовекового развития собственно истории, как в силу наследия, доставшегося от предыстории человечества, от эпохи дикости, так и в силу положения подчиненности, а следовательно, и унизительной зависимости, в которой пребывало и пребывает большинство людей, произошло своего рода примирение с традиционными установлениями, в результате чего старые тенденции оказались очень живучи и продолжают существовать в виде цепких пережитков.
В третьих, люди, как я уже сказал, живя в сообществе, не перестают жить вместе с тем и среди природы. Они, разумеется, не связаны с природой так, как с ней связаны животные, поскольку живут они в искусственной среде. Каждый, впрочем, понимает, что жилой дом — это не пещера, что земледелие не естественное пастбище, а фармация — это не заклинание духов. Но природа всегда является непосредственной почвой искусственной среды. Она окружает всех нас. Благодаря технике между памп, общественными животными, и природой появился ряд посредников, которые изменяют, устраняют или отдаляют естественные влияния, однако техника отнюдь не смогла уничтожить действенную силу последних и мы постоянно ощущаем эту силу на себе. И, подобно тому как каждый из нас совершенно естественно рождается мужчиной или женщиной, подобно тому как все мы умираем почти всегда помимо нашей воли и в нас очень силен инстинкт продолжения рода, точно так же и в нашем характере заключены особые свойства, которые воспитание — в широком смысле этого слова, т. е. социальное приспособление — может, правда в известной мере, изменить, но никогда не может полностью искоренить. Эти свойства характера, повторяющиеся на протяжении веков из поколения в поколение на множестве индивидов, и составляют то, что именуется этническим характером. В силу всех этих причин наша зависимость от природы, хотя она и уменьшилась за истекшие со времен предыстории столетия, все же продолжает иметь место и поныне в нашей общественной жизни, точно так же как созерцание самой природы продолжает порождать любопытство и дает пищу нашему воображению. Таким образом, это воздействие природы и порождаемые им непосредственно или косвенно чувства, хотя они и определяются, с тех пор как существует история, теми или иными социальными условиями, неизменно находят свое отражение в произведениях искусства и в том, что создается религией, а это усугубляет трудность реалистической и полноценной интерпретации как одного — т. е. искусства,— так и другой — т. е. религии.
XI
Возникает вопрос, можно ли, пользуясь нашим учением как новым методом исследования, как точным инструментом ориентации и как определенной точкой зрения, прийти в конце концов к конкретному изложению истории с совершенно новых позиций?
На этот общий вопрос нельзя не дать общего утвердительного ответа. В самом деле, если допустить, что последователь критического коммунизма, т. е. социолог, придерживающийся экономического материализма, или, как теперь принято говорить, марксист, имеет необходимую критическую подготовку, привычку к историческому труду, а также те способности, которые требуются для последовательного и образного повествования, то нет оснований утверждать, что он не сможет писать историю, как ее до сих пор писали сторонники всех других политических школ.
Приведем в качестве примера Маркса, ибо это фактическое доказательство не может вызвать возражений. Именно он, являясь первым и главным творцом основных положений этого учения, быстро превратил его в орудие политической ориентации, выступив в революционный период 1848—1850 годов как непревзойденный публицист. Позднее он с величайшей последовательностью применил его в своем труде «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта»; даже теперь, много лет спустя и после многократных переизданий, можно сказать, что этот труд не нуждается — если не считать некоторых незначительных деталей и отдельных ошибочных предсказаний — ни в исправлениях, ни в дополнениях. Я не стану здесь приводить, подражая библиографам, перечень различных сочинений — представляющих собой применение этого учения к истории — либо самих Маркса и Энгельса, либо их непосредственных продолжателей, а также популяриза-
торов научного социализма. Даже в социалистической печати встречаются время от времени ценные опыты объяснения современных политических событий, обнаруживающие именно благодаря историческому материализму ясность и проницательность, которые мы тщетно стали бы искать у писателей и публицистов, еще не сорвавших с истории ее фантастические покровы и идеалистическую оболочку.
Здесь не место защищать, подобно адвокату, абстрактный тезис. Тем не менее совершенно очевидно следующее: в основе всех написанных до сих пор трудов лежит та или иная тенденция, принцип, общее мировоззрение, если не получившие своего четкого выражения, то, несомненно, неосознанно проводимые авторами этих трудов; точно так же и это учение, которое дало нам полную возможность объективно изучать социальный строй, должно в конечном счете придать историческому исследованию строго определенное направление и привести к всестороннему, ясному и всеобъемлющему изображению исторического процесса.
* * *
Это начинание, разумеется, не испытывает недостатка во вспомогательных средствах.
Политическая экономия, которая, как это теперь общеизвестно, возникла и развивалась как наука о буржуазном производстве, питала вначале горделивую иллюзию, будто она заключает в себе абсолютные законы всех форм производства. Однако в определенный момент, под воздействием суровых уроков действительности она вступила, как мы знаем, в период самокритики. Эта самокритика, положив, с одной стороны, начало критическому коммунизму, вызвала к жизни, с другой стороны, благодаря трудам наиболее беспристрастных, благоразумных и осторожных представителей академической традиции историческую школу экономических явлений. Благодаря деятельности этой школы и в результате применения описательного и сравнительного методов мы располагаем в настоящее время весьма обширными знаниями относительно разных исторических форм экономики, начиная с самых сложных явлении и кончая особенностями хозяйства того или иного монастыря или спецификой какого-либо средневекового ремесленного цеха. То же самое произошло и со статистикой, которой вследствие применения многочисленных методов сопоставления источников удалось теперь установить с достаточной степенью приближения рост народонаселения в Минувшие века.
Эти исследования не предпринимаются, конечно, в интересах нашего учения, и большей частью они бывают даже проникнуты духом, враждебным социализму (чего, впрочем, не замечают те ограниченные читатели печатного слова, которые столь часто смешивают экономическую историю, историческую теорию экономики и исторический материализм). Но эти исследования помимо собираемого и рассматриваемого в них фактического. материала замечательны еще и тем, что они свидетельствуют о каждодневно происходящем прогрессе в изучении внутренней истории, которая постепенно вытесняет внешнюю историю, служившую на протяжении веков единственным объектом внимания ученых и художников:
Значительная часть собранного такими методами материала непрерывно подвергается новому исправлению, как это, впрочем, наблюдается во всех науках, основанных на опыте, постоянно колеблющихся *между тем, что, по предположению исследователей, является достоверным, тем, что расценивается ими как вероятное, и тем, что в дальнейшем должно быть дополнено или вовсе исключено. Выводы и сопоставления тех, кто пишет историю экономики, или тех, кто рассматривает историю в целом, принимая за исходный пункт изучение экономических явлений, не всегда настолько правдоподобны и убедительны, чтобы при этом не возникало потребности заявить: все это следует начать изучать заново, с самого начала. Но неоспоримым остается следующий факт; в настоящее время вся историография стремится стать наукой, или, точнее, социальной дисциплиной. Когда это движение, пока еще неопределенное и принимающее различные формы, придет к своему завершению, ученье и исследователи неизбежно кончат свои поиски признанием экономического материализма. Благодаря такому сочетанию стремлений и трудов ученых, отправные пункты которых столь различны, материалистическое понимание всей истории в конечном результате станет решающим завоеванием мысли и овладеет умами. Это избавит наконец сторонников и противников экономического материализма от пристрастия к дискуссиям pro et contra (за и против), как это практикуется при обсуждении партийных тезисов.
* * *
Помимо упомянутых выше прямых вспомогательных средств наша доктрина располагает многими косвенными средствами. Кроме того, она извлекает пользу также из плодотворного сравнения со многими другими дисциплинами, в которых благодаря большей простоте исследуемых отношений легче применять генетический метод. Типичным примером служит лингвистика, в особенности та ее часть, которая занимается изучением арийских (индоевропейских) языков.
Подобным дисциплинам, особенно лингвистике, присущи ясность и убедительность анализа и реконструкции, которых до сих пор, несомненно, недостает приложению принципов материализма к истории. Поэтому в наше время была бы тщетной всякая попытка написать краткую всеобщую историю, рассматривающую развитие всех разнообразных форм производства, с тем чтобы затем вывести из них остальные виды человеческой деятельности, принимая во внимание все своеобразие конкретных обстоятельств. При современном состоянии исследований этого рода всякий, кто попытался бы дать подобный компендий новой Kulturgeschichte (истории культуры), смог бы лишь перевести на язык экономики общие ориентиры, которые в других книгах, как, например, у Гельвальда, выражены языком дарвинизма
[79]
.
От признания принципа до его полного приложения, с учетом специфики каждого конкретного случая, ко всей обширной области фактов или к длинному ряду взаимозависимых явлений — расстояние немалое.
Вот почему, применяя наше учение, мы должны ограничиться в данное время изложением и истолкованием определенных разделов истории. Наиболее ясным является новейший ее период. Экономическое развитие буржуазии, разнообразные препятствия (хорошо известные нам), которые ей пришлось преодолевать в разных странах, возникновение в результате ее столкновения с препятствиями различных революций в самом широком смысле слова — все эти в равной степени отчетливо прослеживаемые факторы помогают нам уяснить себе сущность новейшей эпохи. Столь же ясно мы представляем себе непосредственную предысторию буржуазии, относящуюся ко времени упадка средних веков. Так, например, для нас не представляло бы трудностей найти в своеобразном развитии города Флоренции на основании источников ряд комплексов явлений, обнаруживающих, что экономическое и демографическое развитие находит свое полное соответствие в политических отношениях и достаточно яркую иллюстрацию в интеллектуальном развитии того времени, которое уже приняло прозаическое направление и в значительной степени освободилось от идеологических иллюзий. В настоящее время не лежит за пределами возможного также рассмотрение и объяснение всей истории древнего Рима под строго определенным материалистическим углом зрения. Но для такого изучения древнеримской истории, особенно ее раннего периода, не хватает непосредственных источников; зато в изобилии имеются источники, освещающие историю древней Греции — начиная с народных преданий, эпоса и подлинных юридических надписей и кончая сочинениями, дающими прагматическую трактовку историко-социальных отношений. В отличие от Греции борьба за политические права в Риме почти всегда непосредственно отражает те экономические причины, которые лежат в ее основе; в результате этого упадок тех или иных классов и образование новых классов, ход завоеваний, изменение законов и форм политического аппарата управления становятся для нас совершенно очевидными. Эта римская история сурова и прозаична; она никогда не облекается в те идеологические покровы, которые были характерны дли греческой жизни. Жесткая проза завоеваний, колонизации, проводящейся по строго продуманному плану, правовых учреждений и норм, установленных и выработанных с целью устранить определенные трения и противоречия,— все это превращает римскую историю в цепь событий, следующих одно за другим с особо отчетливой ясностью.
* * *
Итак, подлинная проблема заключается в следующем: речь идет не о том, чтобы поставить социологию на место истории, как будто бы последняя была лишь видимостью, за которой скрывается реальная действительность, а, напротив, о том, чтобы полностью понять историю во всех ее конкретных проявлениях и сделать это с помощью экономической социологии. Речь идет не о том, чтобы отделить случайное от существенного, видимость от реальности, явление от сущности и т. д., как бы ни называли эти категории последователи какого-либо схоластического учения; наоборот, дело в том, чтобы объяснить переплетение и комплекс явлений и фактов именно постольку, поскольку они существуют в действительности. Речь идет не о том, чтобы обнаружить и определить только социальную почву и затем представить людей в виде марионеток, приводимых в движение уже не провидением, а экономическими категориями. Эти категории сами находились и находятся в процессе становления, подобно всему остальному, ибо меняются способность и умение люден побеждать, покорять, преобразовывать природные условия и извлекать из них пользу; ибо меняются наклонности и способности людей под обратным воздействием орудий труда на самих людей; ибо меняются взаимоотношения людей в обществе, а следовательно, меняются характер и отношения зависимости одних людей от других. Короче говоря, речь идет об истории, а не о скелете истории. Речь идет об изложении хода исторических событий, а не об абстракции, о том, чтобы обрисовать и истолковать историю в целом, а не только разлагать ее на отдельные элементы и анализировать их; одним словом, речь идет, как и всегда, об искусстве.
|
Из за большого объема этот материал размещен на нескольких страницах:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 |



